Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи
Первым человеком, которого встретил Гринь у родной околицы, оказалась Лышка, хромоногая мельничиха. Ленивица по-прежнему не ходила к колодцу, предпочитая таскать воду из-под самого моста — потому языкастые соседки давно решили, что у Лышки в борще квакают жабенята. В ответ на приветствие мельничиха буркнула что-то угрюмо-настороженное — и лишь мгновение спустя разинула удивленный рот:
— Гринь! Батюшки-светы, Гринь! А я, дура, не признала! Какой-такой думаю, парень прется, и торба на плечах, чистый ворюга… А что, Гринь много заработал? Гостинцы несешь?
Лышкины глаза были как два ужа — черные и верткие. Подол линялой плахты окунулся в стоящее у ног ведро — мельничиха и не заметила — сейчас она жадно рассмотрит пришельца со всех сторон, чтобы тут же забыв о ведре, кинуться со всех ног в село, понести новость.
— День добрый, теточка Лышка. Мать моя здорова? — Гринь поудобнее устроил торбу на натруженных плечах.
На дне Лышкиных глаз что-то мелькнуло. Будто бы взмахнул крылом нетопырь:
— А как же… Здорова Ярина-то. Бог дал… Лышка вдруг осеклась, будто с языка ее сорвалось нечто непристойное. Суетливо схватилась за коромысло:
— Недосуг мне! Прощай, Гринь.
— Прощайте, — отозвался Гринь удивленно.
Он не топтал эту улицу вот уже без малого год.
Знакомые плетни. Перелазы, вытертые теперь уже чужими штанами, перекресток, колодец, у которого обыкновенно судачат две или три молодки.
На этот раз молодок было шестеро. Целая толпа; все они, как по команде, уставились на Гриня, но едва он пытался поймать чей-нибудь взгляд — глаза ускользали, будто ненароком.
Подойдя поближе, Гринь скинул шапку:
— Будьте здоровы, теточки… А я вот вернулся. Шепоток. Переглядка.
— И ты будь здоров, Гринь, — как бы нехотя проговорила дьячиха, широкая, как поле, краснолицая, в объемистом желтом кожухе. — С возвращеньицем…
Гринь поклонился, как велит вежливость. Снова взвалил на себя торбу, пошел прочь, причем чужие взгляды тянулись за ним, как поводки. Так и хотелось передернуть плечами, обернуться — но оборачиваться было нельзя.
Нехорошее предчувствие, возникшее еще там, у моста, росло и росло, постепенно пересиливая радость возвращения. И одновременно крепло чувство, что он, Гринь, никуда и не уезжал — ничего не изменилось, знакомый камень все так же лежал справа от ворот, и Бровко залаял совершенно привычно — все тот же Бровко, уцелел, не сдох, красавец, за год!
Ворота не были заперты.
— Мама!
Окошко светилось. На снегу, синем в наступающих сумерках, лежало желтое теплое пятно. Из трубы валил дым — ох и топит мать, на славу топит, как будто ждет…