Южный комфорт (Загребельный) - страница 3

Твердохлеб не сказал бы этого о себе. Зануда? Возможно. Но не в меру рассудительный? Вряд ли. Особенно теперь, когда покончено с мельчайшими остатками умеренности. И добропорядочности. Увы, добропорядочности тоже.

А может, ничего б и не произошло, если бы не профессор Кострица. Нелепостью началось, нелепостью закончилось, а отдуваться пришлось Твердохлебу. Да разве нам ведомо, кто и когда бросает в нашу душу горькое зерно страдания и в какой день прорастет оно отравленным зельем, а душа вспыхнет холодным, злым огнем, и обуглится, и покроется серым пеплом?!

"Южный комфорт". Интересно, что бы он сказал два или три года назад, услышав такое название?

Все повторяют, что Киев прекрасен, а ведь красота никому не дает освобождения, не выпускает из своих объятий, обступает, сковывает волю, очаровывает навеки.

Куда и зачем он едет?

Твердохлеб проезжал по древним улицам и спускам, вокруг буйствовали цвета - зеленый, белый, золотой, цвета соборов и дворцов, цвета Киева, на тысячелетних холмах высились памятники и монументы - древние и новые, отовсюду звучал в этом праславянском граде голос вечности, этот бронзовый Герольд, оповещающий грядущее о своих временах.

(А что возвещают следователи?)

Пятнадцать веков Киева. Кто тут жил? О ком осталась память? Пламя времени. Тщеславие.

А Киев не замечает даже тех, кто въезжает в него. А кто выезжает? Ну-ну!

Твердохлебу хотелось быть разговорчивым, как школьнику.

- Знает ли начальник Киевской автоинспекции, кто выезжал из Киева в девятом или семнадцатом веке? - спросил он у водителя.

- Тогда еще не было автоинспекции, - хмыкнул тот.

- А может быть, это просто выше его просвещенности - знать такое? - не отставал Твердохлеб.

- Станьте королем или президентом, тогда он вас заметит, - добродушно посоветовал таксист.

Твердохлеб ехал так: Львовская площадь, Большая Житомирская, затем площадь, которая со времен Ярослава Мудрого перестраивалась и переименовывалась тысячу раз, дальше улица Парижской Коммуны, с нее - на площадь Октябрьской революции, обтекающую Крещатик вереницей фонтанов и переливчатым блеском шлифованных гранитов, а там - сам Крещатик, который выгибается плавно, повторяя излучины древнего ручья, потом еще одна площадь, на которую осенью сорок третьего влетел первый советский танк гвардии старшины Шолуденко (к филармонии, которой, к счастью, все еще удается выскользнуть из цепких рук архитекторов-ломальщиков, и к фонтанам, которых уже нет), на площадь с белым, как небесное облако, музеем Ленина, гостиницей "Днепр" и загадочным зеленым сумраком Владимирского спуска (теща каждый раз постанывала, что этот спуск звучит для нее, как "Весна священная" Стравинского: целование земли, акцентированное тихим аккордом струнных и флажолетов, тихие сигналы валторны и трубы оповещают о жертве, которую надо предать земле) - вниз и вниз, и слева от тебя поднимается к самому небу зеленый склон Владимирской горки с бронзовым князем наверху, а справа еще более круто бьет в небо тысячами тонн нержавеющей стали арка Воссоединения, внизу перемалеванный в веселые цвета времен Григория Сковороды Подол и площадь, которая сохранила свое царско-фельдъегерское название - Почтовая, но только не сумела сберечь той церквушки, в которой ночевал Кобзарь, возвращаясь на Украину в гробу, увитом красной китайкой ("А много ты сберег?" - спросил себя Твердохлеб голосом Леся Панасовича), а от Почтовой, от речного порта с белыми многопалубными пароходами - по Набережному шоссе, вдоль Днепра, за течением могучих вод, пролетая захламленные строй-индустрией пригороды, вырываясь из объятий Киева на широкую волю, на просторы, в золотые лесные шепоты, на лоно...