Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги (Мариенгоф) - страница 85

— Боже мой! Ой, Боже мой!

Или:

— Как, вы этого не знаете, мистер Коган? Вы не знаете, что этот гениальный артист Качалов экс нострис?

— Подождите, подождите, мистер Гуревич! Ведь он же Василий Иванович.

— Ах, молодой человек, сразу видно, что у вас еще молочко на губах не высохло! Это же было при Николае Втором, чтоб ему в гробу крутиться! В то черное время, скажу вам, очень многие перевертывались. Да, представьте себе! Перевертывались из Соломона Абрамовича в Василия Ивановича. Так было немножечко полегче жить. В особенности артисту.

И пошло, и пошло.

Через несколько дней некто скептический мистер Лившиц захотел с абсолютной точностью в этом удостовериться.

Он сказал мистеру Соловейчику:

— Попробуем позвонить по телефону его супруге.

Оказывается, и в Нью-Йорке не всегда хорошо работают телефоны.

— Простите, пожалуйста, значит, со мной разговаривает супруга Василия Ивановича? — не слишком разборчиво спросил скептик.

— Да.

— Будьте так ласковы: не откажите мне в маленькой любезности. Это говорит Лившиц из магазина «Самое красивое в мире готовое платье». А кто же был папаша Василия Ивановича?

— Отец Василия Ивановича был духовного звания, — сухо отозвалась Нина Николаевна.

В телефоне хрипело, сипело:

— Что? Духовного звания? Раввин? Он был раввин?

— Нет! — ответила Нина Николаевна голосом, дребезжащим от удивления и взволнованности. — Он был протоиерей.

— Как? Кем?

— Он был протоиереем, — повторила Нина Николаевна еще более нервно.

— Ах, просто евреем! — обрадовался мистер Лившиц.

У Нины Николаевны холодный пот выступил на лбу.

— Я, мистер Лившиц, сказала…

Телефон еще две-три секунды похрипел, посипел и перестал работать.

А через неделю нью-йоркские Абрамсоны, Шапиро, Коганы, Соловейчики и Лившицы устроили грандиозный банкет «гениальному артисту Качалову, сыну самого простого еврея, вероятно, из Житомира».

Василий Иванович с необычайной сердечностью рассказывал об этом пиршестве с фаршированными щуками, цимесом и пейсаховкой, где были исключительно «все свои»:

— Очень было приятно. Весело. Душевно. Сердечно. Очень, очень.

Вслед за этим и Пыжова выдала свой рассказик. Она ездила за границу с Художественным театром. Вот он.

На сцене репетировал Леонидов.

— Мочалов! — с отроческим преклонением пробурчал Константин Сергеевич.

Он сидел в пустынном зрительном зале, но не за режиссерским столиком с потушенной лампой, а в шестом или седьмом ряду партера.

— Что вы сказали? — переспросила Литовцева, обосновавшаяся по левую руку от него со своими тетрадями, карандашами, вечным пером, лорнетом, биноклем и футлярами всякого рода. — Вы что-то сказали, Константин Сергеевич?