Они растворились в этом черном океане, и листва накрыла их своим шатром.
— Я покажу тебе дом лисы, — сказал Шелл. Мальчики бродили по рощам и лесам. Зайрема зачаровала, одурманила ночь, но для Шелла ночь была таким же привычным временем, как день.
Сидя под деревом, мальчики съели по плоду вкуса ночи — сочный черный вкус.
— Ночь — это самое лучшее, — сказал Шелл. — Даже лучше, чем восход луны. Но я не помню почему. — Он редко, очень редко говорил так много.
— И я знаю нечто, чего нельзя помнить, — отозвался Зайрем. — Лучше бы мне все забыть.
— Я тоже не хотел вспоминать, — промолвил Шелл, — но когда я увидел твои волосы, то почти вспомнил.
— Монахи лгут, говоря о величии своих богов? — вдруг спросил Зайрем, Шелл тихо засмеялся:
— Да.
— А может, и все остальные люди лгут!
— Да.
Мальчики пили из ручья, внимательно наблюдая друг за другом, ибо каждый из них впервые понял, что в мире есть еще человек, кроме него самого, который так же необычен.
Дни, которые в детстве и юности кажутся такими длинными, постепенно бегут все быстрее, меняя в человеке все — его душу, тело и ум. Для старых монахов эти шесть лет прошли незаметно; так скользит по траве змея, не оставляя следа. Но за шесть лет мальчик может стать мужем.
Почтенные служители храма отдыхали во дворе под полуденным солнцем. Они только что отобедали и теперь мечтали о следующей трапезе. Едой они всегда были недовольны — то слишком много красного перца, то слишком мало черного, то грецкие орехи запекли неправильно, птица оказалась чересчур жирной. Ведь еда — это дело важное, а в храме культивировалась настоящая любовь человека к поглощаемой пище. Но для молодых еда — лишь утоление голода, источник энергии.
Старики недовольно заворочались и забормотали что-то себе под нос, когда мимо прошел один из молодых послушников. Они всегда были строги к молодым, а уж к этому особенно.
Юноше исполнилось семнадцать — высокий и стройный, он выделялся среди своих раскормленных собратьев. Его нельзя было не заметить — черные волосы локонами спадали на плечи, вились по спине поверх желтой мантии. Кроме того, он ходил босиком. Подошвы его ног огрубели от песка пустыни, и он не признавал ни сандалий, ни шлепанцев и вел себя словно нищий, каких полно за оградой храма. Вот он обернулся. Его лицо, словно изображение бога на монете, казалось медным, будто вычеканенным самим солнцем, а глаза — цвета прохладной воды, утоляющей жажду.
— Говорят, — сказал один монах, — что у нашего брата всего три хитона и он их стирает сам.
— Еще говорят, — произнес второй, — что серебряное ожерелье, которым Верховный Жрец одарил каждого мальчика при посвящении, этот неблагодарный отдал старому идиоту-крестьянину, потерявшему руку и попрошайничающему у ворот храма.