Немедленно пальцы его сжались, и теплая ладонь легла ей на щеку и подбородок. Она вздохнула — стремительная волна наслаждения прокатилась по телу. На мгновение она даже ослепла, настолько острым было ощущение.
Но уже в следующую секунду ей стало неприятно. Она отклонила его руку единственным ей доступным способом — сомкнув влажные губы и оттолкнув ими его большой палец. Все это очень походило на поцелуй. Их глаза встретились. Они просто молча смотрели друг на друга.
Затем, совершенно неожиданно и почти к ее разочарованию, он разрядил напряжение тем, что вздохнул, а затем и засмеялся тихо. Он убрал свой палец, покачивая головой и посмеиваясь.
Он оставался в такой позе: преклонив одно колено, глядя вниз с выражением раскаяния или вины — или того и другого. Затем, с таким видом, будто может одним словом перечеркнуть все, что было им сказано или сделано, он подался вперед, выпрямляясь на коленях так, что его голова оказалась вровень с ее головой, и сказал:
— Правда в том, что я хочу поцеловать вас вот так. Позвольте мне.
Позвольте? Он просил у нее разрешения?
Если и так, то ждать, пока она его ему даст, он не стал. Ладони его направили ее лицо, и он прижался губами к ее губам — к губам женщины, которая уже была одурманена, сбита с толку, растеряна до-дрожи. В то время, как она была просто не в состоянии в силу определенных, достаточно необычных, обстоятельств ничего предотвратить, виконт Монт-Виляр прижал свои губы к ее губам.
И он не просто хотел сорвать с ее губ эдакий легкий поцелуй, чмокнуть ее, нет, он хотел другого. Его палец снова вернулся к ее нижней губе, слегка отодвинул ее, нежно приоткрыл ей рот, и тогда он вошел в ее рот языком, и палец его тоже был частью поцелуя, он двигался во влажных недрах ее рта, с внутренней стороны нижней губы, затем попал в рот, затем вышел из него. Ей казалось, что лицо ее все отдано ему во власть, и это чувство было столь же пугающим, сколь изысканным. Пальцы его другой руки — кончики пальцев — погружались в ее волосы, поглаживали затылок, шею, скулы. Он взял ее лицо обеими руками. Господи, все это было так чудесно, так волшебно-приятно, так ни на что не похоже, что Эмма вообще не знала, что делать.
Зато он знал: его рот, и его палец, и его язык. Господи святый, такой обжигающе-страстный, полный такого явного, такого сильного желания! Не ведающий стыда, смущения, самоограничения. Открытый в своей жажде. Эмма чувствовала, что не может быть ему здесь равноценной партнершей, она лишь млела и таяла. Она позволила ему вот так ее целовать, но ведь она не стала целовать его в ответ? Должно быть, все же стала, ибо она сама открыла ему свой рот, одурманенная, пораженная тем, что делает, смутно сознавая, что должна поступать совсем не так. Она имела дело даже не со Стюартом, а с его влечением к ней, с его сексуальностью — мрачной, нарочитой, изысканной, как все прочее в нем, как его вкусы в одежде, например. Она, эта его сексуальность, была настолько самодостаточной, что не нуждалась в контроле сознания или совести. Стюарт Эйсгарт не знал иных границ, кроме границ своих потребностей. И вот сейчас ему хотелось вот так щедро, расточительно целовать женщину, лаская ее лицо, проникая языком ей в рот... женщину, которая была привязана к стулу.