Так храни нас Всевышний,
Чтоб под этою крышей
Дак еще поднес нам огонька.
Мирон думал о вере, вере в людей. Как сложится теперь история Мира? Способны ли люди сами вершить свою судьбу, издавна приученные к непрошенной опеке? Хотелось верить, что да.
Гей-гей, кружки налейте,
Гей-гей, трубки набейте
Дорогим туранским табаком,
Гей-гей, помните, братцы,
Гей-гей, грусти поддаться
Хуже, чем лежать на дне морском.
Мирон вздрогнул. Ему показалось, что до боли знакомый голос Лота нашептывает в ухо в такт песне:
Гей-гей, хватит о смерти,
Гей-гей, пойте и смейтесь,
Нет пока причины горевать.
Гей-гей, наша фортуна -
Гей-гей, добрая шхуна,
На нее лишь стоит уповать.
— Хорошо, Лот, — тихо сказал Мирон. — Я не буду грустить, раз ты этого не хочешь. Но я буду помнить тебя.
Всегда.
И он стал вполголоса подпевать матросам.
Четвертый день кряду не было дождя — вот что меня более всего удивляло. А ночами на севере синеватыми точками светились звезды. Я их видел в третий раз за всю жизнь, если не считать эти странные тихие ночи за один.
Здесь, на северо-востоке, обыкновенно бывает холоднее, чем в Тороше, сказывается близость гор, но сейчас я даже ночами потел в двух своих куртках. В полдень над болотами поднимались тяжкие облака вонючих испарений. И над Кит-Карналом туман висел гуще обычного. Я не переставал этому изумляться.
В среду, шестнадцатого марта, я подкреплялся похлебкой из пойманного накануне сома и уже собирался мыть миску с ложкой, но тут из зарослей ольховника показался растрепанный небритый мужчина неопределенного возраста. Может, лет тридцати пяти, а может, и всех пятидесяти. Справедливо рассудив, что он, возможно, голоден, я учтиво пригласил его разделить со мной трапезу, благо похлебки оставалось еще чуть не полкотелка. Путник не отказался.
Пока он ел, я внимательно рассмотрел его. Он был в самом деле небрит: недельная щетина вкупе с взлохмаченной, отродясь не знавшей ножниц и мыла шевелюрой, придавала ему на редкость неряшливый вид. Засаленная телогрейка, невозможно уже понять какого цвета, мятые матерчатые штаны и неуклюжие сапожищи в засохших пятнах тины и грязи тоже не делали из него принца. Я предположил, что это какой-то опустившийся старатель, бредущий с прииска в людные места.
Не могу назвать себя образцом опрятности, но даже в этом забытом всеми захолустье раз в два дня я ножом соскабливал с подбородка отросшую щетину и регулярно чистил верхнюю куртку.
Насытившись, путник поблагодарил за угощение и, сославшись на спешку, собрался уходить.
— Я — послушник Назар Кичига из Тороши. Не назовешь ли себя, мил-человек? — спросил я как мог сердечно.