«Я столько поездил, столько повидал неожиданного, столько встретил интересных людей, преданных нашей великой идее и самозабвенно работающих на нее, что, казалось бы, далекая мечта о коммунизме для меня становится ощутимой, ближайшей явью».
Вообще-то, задним числом прозреваю я, ковчег был тесен, и чистые пары, сплотившись, сперва потихоньку, а потом без всяких там старались вытеснить нечистых. Фантастика для этого вполне годилась. Далеко не последний жанр. Почему, собственно, советскому фантасту не отрапортовать Партии и Правительству о каком-нибудь подвиге? Чем он хуже какого-нибудь поэта?
Правда, тогда еще далеко не каждый фантаст помнил о трех уровнях.
Первый уровень, известно, это когда ты пишешь, но сам видишь, что пишешь полную лажу. Все поверхностное, оно, в общем, всегда отчасти справедливо, но все равно несправедливо писать полную лажу, к тому же поверхностную. Уровень второй, это когда до тебя наконец доходит — каким бы ни был твой герой, действовать он может лишь тогда, когда его прижали обстоятельства или в крайнем случае у него жмет башмак. Ну а отсюда выход на третий уровень — на ощущение безмерности такого, казалось бы, мелкого и лукавого существа, как человек.
Ну и так далее, как любил говорить Велимир Хлебников, внезапно обрывая чтение стихов.
Герои В.Немцова всегда носили башмаки, подобранные точно по размеру.
А кто, собственно, увлекательнее — В.Немцов или Э.Берроуз? А что важнее и полезнее — приключения Тарзана или приключения молодых инженеров Багрецова и Бабкина? Что вообще происходит с фантастическими произведениями по прошествии ста, скажем, лет? Становятся они вдруг бестселлерами, как извлеченный из сейфа роман Жюля Верна «Париж в XX веке», или отдают пылью и затхлостью, как безвременно, еще при жизни авторов умершие опусы Каллистрата Жакова или, скажем, некоей Желиховской?
Лет десять назад фантаст Николай Гацунаев («Звездный скиталец») и я («Разворованное чудо») брели по безумно жаркому, опаленному солнцем Ташкенту, смутно, как смертники, обсуждая все эти вовсе не второстепенные вопросы. В романах Желиховской головы умели приклеивать, у нее мертвых воскрешали, напоминал я. А у Жюля Верна темной ночью некий сентиментальный Мишель проливал горючие слезы на могилах Ларошфуко и Шопена, напоминал Гацунаев. Как-то так выходило, что мы с Гацунаевым — противники всяких крайностей. Как-то так выходило, что мы широки душой и некая, присущая фантастике наивность нас только радует. Правда, не желая сдаваться нахлынувшим чувствам, я процитировал неистового Сергея Третьякова — «