Поставив на пол свой черный портфель, он пошел в спальню. Потом остановился, как и я, застигнутый врасплох балетной музыкой, льющейся с чердачной лестницы. Что там делает мама? Опять танцует? Когда я спрашивал ее, почему она танцует на чердаке, она говорила, что ее «тянет» туда, несмотря на пыль и жару.
— Но только не говори ничего отцу, — несколько раз предупреждала она.
Когда я надоел ей с расспросами, она перестала ходить на чердак, а вот теперь — опять.
Я пошел наверх. После папы. Послушаем теперь, как она объяснит это ему.
Я крался на цыпочках за ним до самого верха и затаился там. Папа остановился как раз под голой лампочкой, свисавшей с потолка. Мама танцевала, будто не замечая его. В руках у нее была щетка, и она игриво балетным движением сметала воображаемую пыль, очевидно, танцуя партию Синдереллы, но уж никак не Принцессы Авроры из Спящей красавицы, под чью музыку она танцевала.
Мне показалось, что мой отчим потрясен и испуган. Как странно. Я не понимал, что между ними происходит. Мне четырнадцать. Барту — десять, и мы оба, конечно, еще дети. Но кое-что я уже знал, и та любовь, что была между моими родителями, всегда казалась мне чем-то глубоко отличным от отношений между родителями моих одноклассников. Их любовь была более явной, более страстной. Когда они думали, что рядом никого нет, они делали друг другу знаки глазами и касались друг друга руками, проходя.
Подрастая, я стал обращать на эти отношения больше внимания. Я удивлялся, какими разными были модели их поведения на людях и дома, для меня и Барта. А еще одна наиболее эмоциональная сторона существовала только для них двоих. Откуда же им было знать, что их двое сыновей не всегда были достаточно скромны, чтобы отвернуться и оставить их вдвоем?
Может быть, думал я, все взрослые ведут себя соответственно этим моделям.
Папа смотрел, как мама вращается в пируэтах, и ее длинные светлые волосы развеваются, образуя полукруг. Она танцевала во всем белом, и я зачарованно следил за ее щеткой, которую, мне казалось, она вонзает, словно меч, в мебель, сваленную на чердаке.
На полках вокруг были старые игрушки, поломанные машинки, фарфоровая посуда, которую они с Эммой когда-то разбили и надеялись еще когда-нибудь склеить. С каждым взмахом своей щетки она приводила в движение рой золотых пылинок. Они безумно толклись, пытались осесть вниз, но она вновь взмахивала щеткой, и вновь игра пылинок в свете лампы завораживала ее и меня.
— Прочь! — кричала она им, как королева рабам. — Уйдите и не показывайтесь!
Она закружилась так быстро, что у меня замельтешило в глазах. Она изящно выбрасывала ногу, откидывала голову — все фуэтэ она проделывала даже более профессионально, чем на сцене! Одержимая музыкой, она кружилась все быстрее, быстрее… она танцевала так драматично, что мне захотелось сбросить туфли и присоединиться к ней, стать ее партнером. Но я остался стоять в темно-лиловых сумерках чердака, не в силах оторваться от зрелища, которому, я знал, я не должен был быть свидетелем.