Или вот. Сюда, где я лежу и в общем-то отвлеченно размышляю, бредет не отвлеченная, а настоящая живая старуха… Восьмидесятилетняя мать, у которой так глупо и так трагически погиб единственный сын. Она идет и воет на всю округу. Ей больно. Мы, не побывавшие в матерях, теряющих молодых сыновей, не можем и представить себе, как ей больно. «Человеческий разум может все», – довольно безответственно написано в этой книжке. Отчего же, научившись черт знает чему, мы не умеем очень простого и очень нужного – успокоить боль скорбящего материнского сердца? Вот я, человек сравнительно цивилизованный. Слышал о красном смещении, о спектральных анализах, более того, человек, по профессии своей считающийся в некотором роде сердцеведом. С чем, с какими словами я подойду сейчас к скорбящей, чем утешу ее? Да я же абсолютно бессилен, как трехлетний ребенок, который взялся поднимать двухпудовую гирю. Сына нет. Но она сейчас говорит с ним как с живым. От этого разговора, от мнимой близости сына боль разгорается все сильнее и сильнее. Вправе ли я вообще вмешиваться в их беседу? Или, может быть, сказать ей, что это все бред, идеалистическая чепуха? Есть кусок гниющего мяса, с которым разговаривать бесполезно?
Между тем причитания и вой бедной женщины снова стали доноситься до меня. Значит, она додвигала наконец до сосенок.
Мне не трудно было угадать, когда она подошла к могиле, потому что по мере того, как она подходила к ней, голос ее становился все отчаяннее, пронзительнее и жутче. Можно было точно сказать по нарастанию голоса: вот она вошла в ворота кладбища, вот она увидела холмик, вот она опустилась на траву рядом с ним…
Я подошел поближе и сел на пенек. Может, оно и нехорошо, но мне хотелось послушать.
– На кого ты обиделся, дорогой ты мой? Как тебе не жалко белого света? Ты погляди-ко на белый-то свет. Птички поют, ягодки в траве краснеются, цветы все стоят не шелохнутся, которые желтые, а которые белые. А мимо поля-то я шла – васильки светятся. Как тебе не жалко белого света? На кого ты обиделся, что ты с собой наделал!
Около часу мать разговаривала с погибшим сыном. Я сначала все не мог определить, что же главное в ее разговоре, что так приражает постороннего слушателя, потом догадался: да она же абсолютно верит, что Василий слышит ее голос, что он где-то тут, рядом с ней в лесочке, и только не дано ему оказать себя. Пожалуй, было бы даже жестоко с моей или с чьей-нибудь любой стороны логически доказывать старухе, что никакого Василия больше нет, ни вдали, ни поблизости, и что весь он, с памятным матери детством, со смехом и привычками, складом характера и ума, весь он теперь не более чем гниющее отвратительное мясо. Да, пожалуй, это было бы жесточе и бесчеловечнее, и, главное, зачем? Какой в этом смысл?