Тем не менее этот обычай, вызванный требованиями государственной политики, часто леденил сердце преступника, когда он, вырванный из общества, прибывал к месту своего заключения, не встретив на пути и взгляда участия. А когда, пройдя под мрачной аркой, он начинал подниматься по истертым ногами таких же несчастных, как он, каменным ступеням, о которые то и дело разбивались волны прилива, и видел прямо перед собой на вершине холма готическую башню государственной тюрьмы, а позади — узкую полоску реки, не скрытую низкими сводами арки, он чувствовал, что оставляет за собою свет, надежду, а может быть, и жизнь.
Пока стражи перекликались между собой, Певерил попытался узнать у своих провожатых, куда его поместят.
— Куда прикажет начальник, — был короткий ответ.
— Нельзя ли поместить меня вместе с моим отцом, сэром Джефри Певерилом?
(На этот раз Джулиан не забыл прибавить фамилию.)
Надзиратель, пожилой человек почтенной наружности, посмотрел на него с недоумением, словно удивляясь такой странной просьбе.
— Нет, — ответил он.
— По крайней мере укажите мне место его заточения, чтобы я мог взглянуть на стены, что разделяют нас.
— Мне жаль вас, молодой человек, — заметил главный надзиратель, качая седой головой. — Но вопросы ваши ни к чему не приведут. Здесь нет ни отцов, ни сыновей.
Случай, однако, через несколько минут доставил Певерилу утешение, в котором отказала ему суровость стражей. Когда его вели по крутому спуску в подвал Уэйкфилдской башни, внезапно послышался женский голос, выражающий одновременно и скорбь и радость:
— Сын мой! Дорогой мой сын!
Крик этот был полон такого чувства, что даже стражники, казалось, смягчились. Они пошли медленнее и даже почти остановились, чтобы Джулиан успел взглянуть на окошко, откуда послышался голос материнского страдания. Но отверстие было так узко и покрыто такой частой решеткой, что нельзя было разглядеть ничего, кроме белой женской руки, которая ухватилась изнутри за ржавую решетку, словно для того, чтобы не упасть. Другая рука взмахнула платком и уронила его. А потом все сразу исчезло.
— Дайте мне его, — сказал Джулиан стражнику, поднявшему платок. — Быть может, это последний дар матери.
Старик поднял платок, развернул его и принялся рассматривать с величайшей тщательностью: он привык отыскивать тайную переписку в вещах, с виду совершенно невинных.
— Не написано ли тут чего-нибудь невидимыми чернилами? — спросил другой стражник.
— Он влажный, но, я думаю, от слез, — ответил старик. — Я не могу отказать бедному молодому человеку.
— Ах, мистер Коулби, — сказал его товарищ тоном кроткого упрека, — если бы вы не были так добры, то носили бы нынче другое платье, а не такую простую одежду.