Но он выжил. Через полгода ему уже стыдно было вспомнить, что не так давно ждал смерти как избавления. Если и было что-то, чего он мог стыдиться, то это не сам факт плена — в этом не было его вины; вина была в том недолгом периоде малодушия, когда ему хотелось умереть, сдаться еще раз — теперь уже добровольно.
К счастью, это прошло скоро. Те, кого каждое утро выволакивали из барака и поленницей громоздили поодаль, в снегу, — они были уже бессильны, им было уже не рассчитаться во веки веков. Счет вели живые. И этот страшный счет рос с каждым днем, с каждой поверкой на «аппель-плаце», где вьюга шатала шеренги живых скелетов в обрывках летнего обмундирования. Наверное, они только потому и оставались живыми, что кому-то ведь нужно было видеть, запоминать; кто-то должен был рано или поздно рассчитаться — сполна и за все…
И он тоже смотрел, запоминал, ждал своего часа. Шли месяцы, закончился сорок второй год, после силезских копей было какое-то подземное строительство в Мекленбурге, удушливый от постоянной утечки газов цех гигантского химического комбината «Буна», бараки, бараки, нескончаемые километры колючей проволоки, пулеметные вышки, лай овчарок… Вести о ходе войны доходили с опозданием, но все же доходили; пленные знали о Севастополе, о Сталинграде, о Курске. После Курска немцы особенно свирепствовали — вероятно, это была их последняя ставка, она оказалась битой.
Двумя месяцами позже он на очередной селекции попал в новую «арбайтскоманду», которую той же ночью загнали в эшелон. Ехали долго, — судя по солнцу, а также по названиям некоторых станций, которые иногда удавалось разглядеть через щель в стенке вагона, их везли дальше на запад. Эшелон подолгу простаивал на запасных путях, выли сирены, остервенело били зенитки, и, сотрясая землю, слитными волнами раскатывался обвальный грохот фугасок; по ночам щели светились красным — будто горела вся Германия, окровавив небо Европы исполинскими заревами своих пожарищ.
На шестой день пути эшелон пересек какую-то большую реку, вероятно это был Рейн. А потом опять пошли угрюмые шахтерские края — дождливая равнина, терриконы под серым небом, медленно вращающиеся на вышках колеса подъемников. Названия станций были уже не немецкими, пленных привезли то ли в Бельгию, то ли в Северную Францию. Но кончились и терриконы, вокруг стало позеленее. На глухом полустанке, когда наконец стали выгонять из вагонов, кто-то успел перекинуться словом с оказавшимся рядом железнодорожником из местных — тот сказал: «Франс, Норманди… »
Нормандия, ставшая для него землей свободы и мщения! Это случилось в ноябре — из лагеря их на грузовиках возили ремонтировать железнодорожное полотно, засыпать воронки, менять порванные бомбами рельсы; в один из вечеров, на обратном пути в лагерь, колонну обстреляли с двух сторон, из-за зеленых изгородей. Все произошло так быстро, что охрана даже не успела открыть ответный огонь. Он стоял в кузове у заднего борта, рядом с солдатом; все попадали друг на друга, когда машину занесло и развернуло поперек дороги от резкого торможения, и он так и не узнал, сам ли задушил этого немца, или его добили другие, но автомат оказался у него в руках — он прыгнул с высокого борта и, в упор полоснув очередью по кабине заднего «бюссинга», бросился напролом через колючий, мокрый от дождя кустарник…