Марк чувствовал, как к горлу подступает раздражение. Головная боль все усиливалась, сдавливала виски тяжелыми тисками.
Странным образом его мысли обратились к малайскому психиатру. Женщина, закутанная в ту-дунг, все поняла правильно. Шизофрению Реверди. Потерю личности. Многоликого отца. Но то, что она считала дикими фантазиями, оказалось правдой.
Ныряльщик повернулся к своим жертвам. И снова заговорил беззаботным тоном, словно продолжая приятную беседу:
— Почему моя мать так поступала? Можно было бы ответить: потому что она была ненормальной. Но это будет слишком простое объяснение. Нет, тут дело было в другом. В чем-то, присущем каждому из нас. Став взрослым, я тоже почувствовал, что меня привлекают крайности, противоположности, ломающие барьеры и освобождающие удовольствие. Отклонения, которые, по непонятному волшебству, усиливают наслаждение. Сегодня я понимаю, что мое присутствие в шкафу вносило в ее интимную жизнь дисгармонию, надлом, и от этого она испытывала большее удовлетворение. Моя близость усугубляла ее наготу, ее открытость, ее уязвимость: все, на чем основывалось сладостное удовольствие женщины, распинаемой мужчиной. Мое горе тоже играло свою роль. Такая боль в тот момент, когда она испытывала такую радость… Новая дисгармония, новое противоречие, от которых только ярче вспыхивал ее оргазм…
Последние слова прозвучали сдавленно. Реверди обхватил голову обеими руками, как будто в приступе чудовищной невралгии. Еще несколько секунд было слышно, как он скрежещет зубами. Потом он выпрямился, его лицо разгладилось.
— Для меня эти часы, проведенные в шкафу, оказались… как бы это выразиться? Очень поучительными. Тысячу раз я хотел выскочить, чтобы спасти маму, потому что я еще думал, что ей больно — но от страха я и пошевелиться не мог. Конечно, я боялся его. Но и ее, главное — ее. Я знал, что у нее бывают кризисы — в такие моменты дремавший в ней садизм обращался на меня: пересоленная еда, ледяные ванны, внезапные пробуждения… Моя мать всегда утверждала, что любит меня, но это было ложью. Она сама была воплощением лжи. Как все женщины.
Реверди встал перед Марком и посмотрел ему прямо в глаза:
— Я знаю, что ты любишь подробности. Я мог бы рассказать тебе о часах, проведенных в этом плетеном шкафу, ставшем моей второй кожей. Моим ящиком Пандоры. Я мог бы объяснить тебе, как я дрожал в темноте, как меня сотрясали судороги, как я пытался, сам того не желая, подсматривать через прутья. Как каждое новое лицо моего отца, его новые черты проникали мне под кожу, буквально разрывали меня. Иногда мужчина приподнимался на кровати и спрашивал: «Ты не слышала шума?» Он вставал, подходил близко к шкафу, едва не задевая его. Я вжимался в глубину моего убежища, я старался не дышать. Он подходил так близко, что до меня долетало его тяжелое дыхание, пахнувшее пивом или коноплей. И я слышал, как за его спиной хихикает моя мать: «Да оставь, это, наверное мышка». Потом она повторяла громче, специально для меня: «Маленькая грязная порочная мышка!» И когда эта скотина возвращалась к ней, она разражалась хохотом.