Романтики (Паустовский) - страница 49

– А вы, милые, московские?

– Московские.

– Должно, по торговым делам?

Я засмеялся.

– Да, дедушка, по торговым.

– Дела ноне серьезные. С лесом или с рыбой, к примеру. И жена-красавица с вами ездит. Это, милые, днем с огнем не сыскать, чтобы душа в душу.

Он засмеялся дребезжащим смешком и затряс головой.

– Ноне не-е-ет! Лад совсем уж не тот. Да. Сына моего молодуха вот бросила, за помором ушла в Кандалакшу. На кой ей ляд тот помор?

– Ну, давай вам Христос, – сказал он неожиданно, стащил меховую шапку и перекрестился.

В гостинице светло горели лампочки. Бесшумно бегали по красным коврикам коридорные. Наташа выбрала себе небольшую комнату в конце коридора. Туда внесли ее ручной портплед. Мне отвели большую теплую комнату с побуревшими видами Соловецкого монастыря, старомодными глубокими креслами и синей кафельной печью. На круглом шатком столе лежал прошлогодний календарь и стояла высохшая чернильница.

За дощатой стеной кто-то говорил на незнакомом языке. Коридорный, скромно стоя у двери, рассказывал, что это капитан-норвежец, зазимовавший в порту.

– Как здесь все странно, – сказал я Наташе, садясь на старый ковер у ее ног. – Рядом со мной в комнате норвежец-капитан, а на стенах старые гравюры – виды Соловков, соборов, деревянных церквей. Разве не странно, что мы сразу стали так близки, что вы здесь со мной, что каждую минуту я чувствую здесь, рядом, ваше дыханье, ваш голос? Я люблю и буду потом, в памяти, любить все, что вокруг, – и соборы, и пустую гостиницу, и норвежского капитана с золотыми шевронами, и вот эти старые пожелтевшие фарфоровые чашки, и себя, и все то, к чему вы хоть раз прикасались.

– Максимов, родной, – сказала Наташа и тревожно взглянула мне в глаза. – Я забыла свои капризы. Вы ведь знаете все. Говорите.

– Может быть, все это я выдумал, как в детстве выдумывал тысячи историй, волновавших меня до слез. Не знаю. Я знаю только одно, Наташа, знаю крепко, что сейчас я люблю себя только за то, что вы сказали мне в Москве: «Я хочу чувствовать на себе ваши глаза, вашу силу, слышать ваш голос, жить тем, чем живете вы». А может быть, – продолжал я тихо, – я уйду завтра же. Я ничего не знаю. Вы не должны мучиться.

– Если бы вы знали, – с болью сказала Наташа, – как я ждала и боялась этой минуты, как мне было тяжело там, в Москве, когда вы еще ничего не подозревали. Я плакала дни и ночи, как глупая беспомощная девчонка. Я рвалась к вам и боялась вас встретить. Я даже ненавидела вас. Господи, я совсем обессилела, я была совсем больна и презирала себя за это. Я поняла тогда, что вся моя вздорная гордость, и театр, и прежняя жизнь с ее вечной тоской – все так пустяково и жалко перед тем, что случилось. Все это ушло, и осталась одна любовь к вам, тревога за вашу усталость, боязнь за вас. В тот вечер, когда я сказала вам об Архангельске, я не могла играть. Я просила свою старую няньку дать мне снотворного, чтобы хоть на минутку уснуть и во сне неясно, радостно видеть, что вы любите меня. Я подошла к той черте, за которой или что-то жуткое, бесповоротное, или счастье. Но его еще нет, Максимов.