В детстве для меня большой загадкой было: как, папа выносил ее! Память хранит те воскресные дни, когда мы с отцом играли в шахматы и он весело подпевал пластинкам с русской и еврейской музыкой, в такт покачивая головой. Но рано или поздно воздух разрывался криком мамы: «Гевальт, гевальт, хватит! Vay iz mir, прекрати шуметь! Достаточно музыки!» Не говоря ни слова, мой отец поднимался, выключал граммофон и молча заканчивал игру. Сколько раз в такие моменты я молился: «Пожалуйста, папа, ну хоть сегодня дай ей хорошенько!»
Так почему же я снова вернулся к ней? И почему задаю ей этот вопрос в конце жизни? «Как же я, мамочка?» Может ли быть так (и это для меня потрясение), что всю свою жизнь я строил в соответствии с понятиями этой ничтожной женщины?! Я всегда старался вырваться из моего прошлого, сбежать от него – от третьего класса, от гетто, от ярлыков, выставления напоказ, от черных габардин и бакалейной лавки – сбежать, стремясь к независимости и росту. И возможно ли, что я так и не смог избежать ни своего прошлого, ни своей матери?
Меня преследовала зависть к тем из моих друзей, у которых были веселые, элегантные мамы, всегда готовые прийти им на выручку! И странно, что мои друзья отдалились от своих матерей: они не звонят, не навещают, не слишком часто вспоминают о них. Хотя я изо всех сил старался стереть образ матери из своей памяти, я все еще, даже спустя десять лет после ее смерти, по привычке тянусь к телефону, чтобы позвонить ей.
Да, разумом я все понимаю и по этой теме читаю лекции. Я объясняю своим пациентам, что часто детям, которых обижали в детстве, трудно вырваться из своих дисфункциональных семей, даже если это были хорошие, дружные семьи с любящими родителями. В конце концов, не является ли первостепенной задачей хороших родителей отпустить своего ребенка из дома?
Мне это понятно, но не нравится. Я не люблю, когда мама навещает меня каждый день. Меня раздражает то, что она заполнила собой все пустые места моей памяти и невозможно ее извлечь оттуда. Но больше всего я ненавижу то, что в конце жизни вынужден спрашивать: «А как же я, мамочка?»
Помню огромное мягкое кресло, стоявшее в ее комнате, которое я увидел, вернувшись домой из армии. Оно стояло возле стены, на которой висели полки, прогибающиеся под весом стоящих там книг – как минимум по одному экземпляру, а то и более книг написанных мною, масса других книг и пара дюжин словарей. Я представлял себе, что одно более или менее сильное сотрясение могло похоронить ее по самый нос под глыбой книг ее единственного сына.