И высыпал на тарелку слипшиеся кубики мармелада, фигурные печенья, фунтик соленого миндаля.
— Проходи в комнату, я чайник поставлю.
Катя перед порогом скинула туфли, как принято было в Ташкенте в домах.
В комнате было чисто и очень просто. По углам стояли две этажерки с книгами, у стены просторная, аккуратно застеленная кровать с никелированными шарами на спинках. Из другой стены выпирала круглым важным животом печка, крашенная серебрянкой. И стол круглый, почти такой же, как на половине у бабки Лены, стоял посреди комнаты, а на столе — молоток, напильник, еще какие-то инструменты. Видно, перед уходом мастерил что-то Юрий Кондратьич, да так и не убрал.
Катя успокоилась и повеселела. Пошла бродить в чулках по домотканому узбекскому половику, приблизилась к горячей печке — видно, там, на другой половине, с вечера топили, — прислонилась спиной…
— Кто вам убирает? — спросила она. — Баба Лена?
— Налетай на мармелад, — отозвался он из кухни. — Не стесняйся.
Она еще побродила по комнате, склонила голову набок у этажерки, медленно читая названия книг. Назывались они все непонятно…
— Книги смотришь? — спросил Семипалый, подходя к ней сзади. — Ты любишь читать?
И вдруг горячей ладонью мягко взял за плечи, быстро огладил грудь, чуть привалил к себе.
Катя метнулась из его рук, шарахнулась к столу и, схватив молоток, попятилась к двери.
— Вот это да! — негромко восхитился Семипалый и пошел на нее.
— Убью! — сухими губами предупредила она. Сцепила зубы и удобней перехватила рукоятку молотка. Все обмерло и высохло — во рту, в гортани… На обочине взгляда дурацкой горсткой желтел мармелад на тарелке.
Юрий Кондратьич засмеялся ласково, сделал еще шаг и нежно, крепко прижал ее голову к своей груди.
— Правда, убью, — прошептала Катя, тычась лицом в его грудь.
Там пахло свежей сорочкой, горячим здоровым мужским телом и веяло застарелой Катиной тоской по дому, по семье.
— Волчонок… — тихо сказал он в ее маленькое вишневое ухо. — Бездомный волчонок, надо же когда-то в чье-то логово прибиться…
…Часа через два Катя на ощупь пробралась через темную комнату бабки Лены к себе за занавеску и легла навзничь, мелко сотрясаясь всем телом от лихорадочного озноба. Пролежала так минут пять… десять… Дрожь не унималась, перекатывалась по всему телу от затылка до ступней, еще хранящих тепло его большой ладони, попеременно согревающей и быстро растирающей то одну ее ледяную ногу, то другую.
Во дворе заскулила и лениво брехнула, звякнув цепью, собака Найда. С исступленным шорохом скользила по стеклу ночная бабочка.