— Ли… Лида! — услышала она задушенный шепот бабки Лены. — Спишь?
— Мм…чего, мам?… — хрипло отозвалась дочь.
— Слышала, нет?
— Оставь ее в покое, — раздраженным шепотом ответила Лида. — Это ее личное дело… Спи!
— А когда этот гад дом у тебя для нее отымет, — это чьё дело будет? А?
Дочь помолчала мгновение, потом вдруг сказала с ненавистью, почти в полный голос:
— У меня завтра контрольная в шестых классах! Бабка зашикала испуганно, и все стихло.
На другой день Катя перебралась на половину Семипалого. Он сам предложил, и не понять было — шутит или всерьез. Поживи, говорит, у меня, пока не надоест. А то сожрут там тебя бабы… Пока не надоест… Кому? Кате или ему, Семипалому?…
* * *
Ему она казалась забавной: резкий ее, неустойчивый характер временами — в теплые минуты неожиданно накатившего душевного разговора — вдруг смягчался, прояснялся, как под рукой реставратора сходит налипшая на живописный слой коричневая накипь времени, обнажая кусочек лазури над крышей дома и легкое, как кисея, белое облако, прежде незаметное…
Эти-то перепады — от тихой нежности к хищному оскалу — и щекотали Семипалого, волновали его…
За месяц он одел ее: купил широкий модный песочного цвета макинтош, шубу, обуви три пары и кучу всякого тряпья, от которого она обезумела, опьянела, каждый час меняя кофточку или юбку.
Тряпье — пусть, ладно. Но не больше!.. Никаких драгоценностей, иначе волчонок почует запах крови, и неизвестно — к чему это приведет…
Наверное, слишком много он позволял ей — какую штуку сыграла она со Сливой и этим слизняком Пинцем! Зубами вырвала кусок побольше — сама, не побоялась, напала без предупреждения! Когда в будку его среди дня ввалились багровый от злобы Слива и гадючка Пинц, Семипалый выслушал их и насмеялся от души.
Он любил наблюдать за ней искоса, с удовлетворением отмечая, какая она гибкая, легкая, в какое согласие с голосом приходит все ее тело, когда она рассказывает о ком-то, изображая интонацию, движения, походку человека… И видно было, что совсем не задумывается над этими жестами и гримасами, то есть движима только природным даром.
Однажды вечером она принялась изображать ему трамвайных пассажиров.
То бабая из кишлака, впервые попавшего в город: как проезжает он одну остановку за другой, боясь сойти по ступенькам на тротуар, заносит ногу, держит ее приподнятой и наконец ставит на место. Двери закрываются…
То старый еврей, возмущенный поведением сына, как-то сам вылепливался из ее лица с характерной желчно-иронической гримасой: «Лучше бы он меня зарэзал, — я бы это легче перенес! — чем он мне такое сказал!»