Встречи в зале ожидания (Гройсман, Корнилова) - страница 116

Сегодня я ему возражу – самую чуточку. Неполноценность – о да, бездарность – не обязательно. Дело, может быть, глубже. И хуже.

Ну ладно, всё до тоскливости ясно, когда графоман-стихотворец Лямпорт, подавшийся в критики, измывается на доступном ему уровне, сообщая, что из Окуджавы песок сыплется (а блистательный Жванецкий блистательно же вышучивает хама: да, дескать, сыплется – но какой песок!). Неполноценность криком кричит и в сочинениях небездарного Галковского, с отчаяния потребовавшего, чтоб Окуджава и прочие немедленно убирались с занятого ими плацдарма. (Померли, что ль? Или чудодейственно стерлись из читательской памяти?) Но – Владимир Максимов, давний друг, к которому Окуджава относился с не истребленной до конца нежностью (однажды сказал мне, вскоре после очередного припадка максимовской лютости: «Знаешь, я решил Володю простить. Мне его жалко»), – почему, говорю, Максимов в поздней своей публицистике ни для кого не нашел слов такого уничижения? «Престарелый гитарист… Потомок тифлисских лавочников…»

Хорошо. Максимов – Максимов. В чем ни капли не сомневаюсь, так в том, что, переживи он хулимого им, всенепременно бы зарыдал, услыхав о его смерти. Но предполагаю испуганное: а те, что торопили уход Окуджавы, – неужто они обрадовались-таки физическому воплощению своих пожеланий? Возликовали, что освободилась площадка для ихних игр?

Чего не знаю, того не знаю. Но, кажется, понимаю объединившую многих и разных причину ненависти. Как и внезапность ее.

В нормальном обществе существованием таких, как Окуджава, дорожат. Дорожат уже потому, что оглядываются, боятся: что подумает, что скажет? Дорожат, как и надобно дорожить находящимся наготове чувством стыда – этим первичным признаком человека, без которого он попросту не человек. В обществе ненормальном, заражающем ненормальностью даже тех, кто против нее восстает, таких – ненавидят. Слава богу, не все – что внушает надежду на нашу небезнадежность.

Всенародная любовь к Окуджаве обречена была сопровождаться и ненавистью, отмечающей ненавидящих, как клеймо. Сперва это был официоз, потом – те, кого по-разному, но равно сближает неприязнь к удивительной и, как им, вероятно, казалось, оскорбительно вызывающей независимости, которой поистине, как никто, обладал Булат Окуджава. При том что он-то ничуть не вел себя вызывающе, не эпатировал, не дразнил; он просто проходил над пропастью, не замечая ее…

Не замечая! Вот что, может быть, раньше нас всех угадал Коржавин, и эта легкость поступи, эта естественность осанки действительно не задевать не могли. И нашу власть, жалко-закомплексованную даже – или особенно – в демонстрации своей нешуточной силы, и тех, кого она, преследуя и гоня, заражала в сущности той же болезнью ненатуральности.