В то время как Божий дом снаружи уже проснулся и пробуждал все большие ожидания, его внутреннее убранство находилось в тени, или, лучше сказать, в световом пространстве, почти лишенном теней. Сквозь многочисленные окна свет проникал в центральный неф[1] и погружал его, а также узкие скамьи для молящихся, украшенные великолепной резьбой, и колонны, отделявшие боковые нефы и находящиеся там высеченные из светлого камня фигуры святых, в мягкую белизну. Эта церковь, без сомнения, могла затмить не один с великой роскошью построенный храм; в наше время в очень немногих кафедральных соборах царила столь спокойная и уютная атмосфера.
Скамьи были пусты. Перед крестильной купелью в правом боковом нефе стоял священник, который приветливо улыбался находящейся напротив него женщине:
– Итак, ты хочешь, дочь моя, чтобы твой сын Давид был окрещен в нашей церкви?
Маленькие пальчики младенца, лежавшего на руках у женщины, касались четок, которые она держала, перебирали их и играли с деревянными бусинами. Малыш улыбнулся, словно понял слова святого отца и теперь хотел укрепить свою мать в убеждении, что она приняла правильное решение и пора сделать последний шаг, который необходим, чтобы с благоволения Господа ее сын принял таинство крещения в этой церкви.
– Да, – ответила молодая женщина тихим нежным голосом. – Я этого хочу.
Она была красива – более того, она была совершенством красоты. Мягкий белый бархат облегал ее безупречно стройную фигуру и ласкал не менее бархатистую, гладкую и удивительно светлую кожу. Большой капюшон, переходивший спереди в глубокое декольте ее платья, не мог полностью скрыть светлые с золотистым отливом локоны. Ее облик опроверг бы каждого, утверждавшего, что симметрию и совершенство невозможно найти в земном лице. Полные, красиво изогнутые губы, тонкий, безупречной формы нос и будто нарисованные краской брови под высоким гладким лбом… Лицо этой женщины осеняли отдаленно напоминающие кукольные, но огромные, бездонные карие глаза. На коже ее самый придирчивый глаз не обнаружил бы ни единой морщинки, веснушки или родинки и уж тем более никакого шрама или другого дефекта. Женщина, стоявшая перед священником, отличалась поистине безупречной, неестественно безупречной красотой – то была вершина, недосягаемое совершенство в образе женщины.
От этого совершенства священник сильно робел, и ему становилось неуютно.
Неуютно? Возможно, это был всего лишь недостаток знаний для сравнения, сопоставления этой неизвестной ему красавицы с другими женщинами, для представления ее в обычных жизненных ситуациях; возможно, это только создавало между ней и каждым человеком, который ей противостоял, определенную дистанцию. А может быть, это была конфронтация, негативная реакция священника на ее почти неестественную красоту, отчего он становился немного нервозным и чувствовал себя не в своей тарелке. Однако он ей улыбнулся, ибо непредвзятость, открытость и если это не помогало, то дисциплина были столь лее неотъемлемыми от его профессии, как утренняя молитва. Он окунул руку в святую воду и нарисовал этой водой знак креста на лбу ребенка, которого мать держала над крестильной купелью.