Над словно вымершим селом Глиньи распласталась молчаливая беззвездная ночь. А в огороде, где я только что обтирал гимнастеркой стену сарая, во весь рост поднялся человек и пошел в моем направлении. Я вдруг сам очутился в засаде с ножом наготове. Он подходит все ближе и ближе. По походке и длинному, до колен, бушлату узнаю партизана.
— Терентий!
— Я, товарищ старший лейтенант... Слава богу, что живы!..
Спрятав нож, спрашиваю:
— Стало быть, друг от друга шарахались?
— Выходит, так.
Отошли метров на четыреста от места встречи, присели под другую кучу ржаных снопов, закурили, жадно затягиваясь.
— Кто там из наших остался? — спрашивает Терентий.
— А ты разве не слышал?
— Слышал, да не разобрать. Туговат на одно ухо после контузии.
Я пересказал ему все мною слышанное. Он долго молчал, а потом заплакал.
Я же будто окаменел от пережитого: не проронил ни слезинки, но на душе было невыносимо тяжко.
Выкурив по цигарке, мы поднялись и направились в условленное место.
Увидев нас, Головачев обрадованно кинулся навстречу.
— Двое?
— Да, двое.
— Значит, еще троих нет?
— И не будет.
Выслушав мой рассказ о случившейся трагедии, он забормотал:
— Не может быть, не может быть...
Командир опустил голову. В темноте нельзя было разглядеть его лица. Скрутил цигарку, но тут же швырнул ее под ноги и растоптал.
Кругом была пасмурная, промозглая тишина. Деревья стояли не шелохнувшись, будто нарисованные.
— Пошли на то место, где дневали,— проговорил Головачев.— Пока не захороним товарищей и не узнаем, куда увезли раненого Чугунова, никуда отсюда не уйдем,— решительно добавил он.
Ответом было все то же молчание. Он сказал правильные слова, но слушать их было тягостно. Я понимал, что лейтенант ждет от меня упреков. Не забыл же он случая с младшим лейтенантом Солдатовым? Во мне же все успело перегореть, осталась тягчайшая горечь. Размышляя над случившимся, считал виновным не только Головачева, но и себя. Мог ведь высказать свое мнение, дать товарищеский совет, упредить мягкотелость командира, чтобы избежать этой второй, роковой задержки. Стоило мне вмешаться, подать свой голос, и Головачев, быть может, не уступил бы настойчивой просьбе Семенова и Бахмана зайти в село.
К месту вчерашней стоянки вернулись за полночь. Выпала холодная августовская роса. Я завернулся в плащ-палатку, которую отдал мне Терентий, и попытался забыться. Но сон не шел. Да и никто не заснул до утра, даже костра не разжигали. Так было горько — не выразить словами. Особенно переживал контуженный в голову пилот, угнетая нас всех своим молчанием и сумрачным видом. Он и до этого мало разговаривал, жалуясь на головные боли, все время спал на остановках, а тут и вовсе впал в уныние.