Я вернулся на Оксфорд-стрит. Автобусы и такси застывали перед красным огнем светофора, будто отлитые в бронзе. Я заглядывал в лица людей, я пытался поймать чей-нибудь взгляд; я был одинок. Я знал, что никто мне не в силах помочь, но мне так было нужно почувствовать рядом живое человеческое тепло. А мимо шли и шли сотни и тысячи чужих и равнодушных людей – шли лондонцы.
Я снова пересек площадь и вошел в Гайд-парк. Взобравшись на лесенки, воскресные проповедники что-то вещали про мир и братство; я вслушивался в их слова, я пытался вникнуть в смысл этих речей – лишь для того, чтобы убежать от своей тоски. Но они говорили на языке, которого я не понимал. И я не испытывал никаких братских чувств к окружавшим их кучкам людей – к простоволосым домашним хозяйкам с окурками в зубах, к плешивым старичкам и круглолицым юнцам. Эти люди были непохожи ни на Пат, ни на меня; они были из другого теста, они были жители другой планеты.
И у детей, гонявших обручи по газонам, и у женщин, сидевших рядком с вязаньем в руках, – что могло быть у них общего со мной? Я не знал, на каком языке с ними заговорить, я не нашел бы слов, которые были бы им понятны. Можно сказать незнакомому жителю Нью-Йорка, Парижа, Мадрида: «Я потерял жену, и мне очень худо». Но жителю Лондона такого не скажешь. Меня бы просто не поняли, это прозвучало бы нелепо и дико, это прозвучало бы непристойно.
Я был в этом городе, как в тюрьме – двенадцать миллионов людей, десятки тысяч улиц, более ста квадратных миль долин и холмов, покрытых домами… И я не мог выйти отсюда на волю, потому что лишь здесь я еще мог надеяться обрести свою Пат.
Я рухнул на скамью. В тихой воде озера играло солнце, на деревьях щебетали птицы, изумрудными были лужайки… Меня сковало оцепенение. Боль понемногу успокаивалась, уступая место смертельной скуке, совершенно особой, чисто лондонской воскресной скуке. Когда-то я ненавидел воскресенье. В Нью-Йорке, в Милуоки, в Оксфорде, в Чикаго – везде я скучал в этот день. И я всегда радовался в понедельник, что начинается новая неделя, – все равно радовался, даже если предстояла тяжелая работа, и в школе было уныло и хмуро, и неделя не сулила ничего веселого. Но потом, когда я познакомился с Пат, все сразу переменилось, и теперь я уже обожал воскресенье, наши с ней воскресенья; я всю неделю ждал этого дня, потому что в воскресенье она безраздельно принадлежала мне, а я безраздельно принадлежал ей.
Теперь воскресенье стало опять ненавистным. Означало ли это, что я примирился с исчезновением Пат?…
Время шло; женщины сворачивали свое рукоделие и уходили; уходили усталые дети с обручами под мышкой; на деревьях погасли закатные блики. Медленно опускалась ночь, почернели дорожки, растворились в газонах тропинки. Я все сидел на скамье. Если бы не ворчливый сторож с тяжелой связкой ключей, я бы провел в Гайд-парке всю ночь, ко всему безучастный, не боясь ни привидений, ни вампиров, ни просто убийц.