Семья, сидевшая за моим столиком, встала и ушла, шум стих, дым поредел, и хозяин с женой сели перекусить позади прилавка. Я расплатился и вышел. Я бродил бесцельно по улицам, и моя праздность, перебегающий с предмета на предмет взгляд, сама одежда -- серые брюки из шерстяной фланели, изрядно выношенный за долгие годы твидовый пиджак -- выдавали во мне англичанина, затесавшегося в базарный день в толпу местных жителей в захолустном городке. Все они -- и крестьяне, торгующиеся среди связок подбитых гвоздями сапог, фартуков в черно- белую крапинку, плетеных домашних туфель, кастрюль и зонтов; и идущие под ручку хохочущие девушки, только что из парикмахерской, кудрявые, как барашки; и старухи, которые то и дело останавливались, подсчитывая что-то в уме, качали головой, глядя на цену, скажем, камчатных скатертей, и брели дальше, ничего не купив; и юноши в бордовых костюмах, с иссиня-серыми подбородками, с неизбежной сигаретой в углу рта, которые пялили глаза на девушек, подталкивая друг друга локтем, -- все они, когда окончится этот день, вернутся в свои родные места -- домой.
А я -- неважно когда -- зарегистрируюсь в очередном незнакомом отеле, где меня примут за француза и останутся в этом заблуждении, пока я не предъявлю паспорт; тут последуют поклон, улыбка, любезные слова, и сожалеюще, слегка пожимая плечами, портье скажет: , -подразумевая, что я, естественно, жажду окунуться в толпу моих энергичных соотечественников с в руках, меняться с ними снимками, брать взаймы книжки, одалживать им . И никогда эти служащие отеля, где я провел ночь, не узнают, как не знают этого те, кого я сейчас обгоняю на улице, что не нужны мне мои соотечественники, тягостно и собственное мое общество, что, напротив, хотел бы я -- недоступное для меня счастье -чувствовать себя одним из них, вырасти и выучиться с ними вместе, быть связанным с ними узами родства и крови, узами, которые для них понятны и правомерны, чтобы, живя среди них, я мог делить с ними радость, постигать глубину их горя и преломлять с ними хлеб -- не подачку чужаку, а общий, их и мой, хлеб.
Я продолжал идти вперед; снова стал моросить дождь, люди набились в магазины или пытались укрыться в автомобилях. В провинции не разгуливают под дождем, разве что идут по делу, как вон те мужчины в широкополых фетровых шляпах, которые с серьезным видом спешат в Prefecture с портфелем под мышкой, в то время как я нерешительно топчусь на углу площади Аристида Бриана, прежде чем зайти в церковь Пресвятой Девы неподалеку от префектуры. В соборе было пусто, я заметил лишь одну старуху с бусинами слез в широко раскрытых неподвижных глазах; немного погодя в боковой придел, стуча каблучками, вошла девушка и зажгла свечу перед белой до голубизны статуей. И тут, словно темная пучина поглотила мой рассудок, я почувствовал: если не напьюсь сегодня, я умру. Насколько важно то, что я потерпел фиаско? Не моему окружению, моему мирку, не тем немногим друзьям, которые думают, будто знают меня, не тем, кто дает мне работу, не студентам, которые слушают мои лекции, не служащим в Британском музее, которые любезно говорят мне или , и не тем благовоспитанным, благожелательным, но до чего же скучным лондонским теням, среди которых жил и добывал свое пропитание -законопослушный, тихий, педантичный и чопорный индивидуум тридцати восьми лет. Нет, не им, а моей внутренней сущности, моему , которое настойчиво требует освобождения. Как оно смотрит на мою жалкую жизнь?