— Но почему вы так против этого? — спросил Петерсон. Он был слегка удивлен.
— Тогда я буду всецело у вас в руках.
— Дорогой Том, да вы и так у нас в руках, независимо от того, где находится ваша дочь. Вы знаете это. Япония, Таиланд, Греция, Бразилия, Россия. Где бы она ни находилась, мы можем сломить ее, сокрушить или использовать так, как пожелаем, поэтому вы — у нас в руках.
— Если вы отошлете ее домой, я ни черта не буду делать для вас, никогда в жизни. Понимаете?
— Дорогой Том, почему вы хотите все повернуть так, что мы будем вынуждены держать вашу дочь как заложницу, чтобы быть уверенными, что вы будете сотрудничать с нами?
— Это смешно, — неуверенно произнес Шелгрин. — Не стоит вам так поступать.
— Ага, но мы так сделаем. Но нам придется так сделать. Для нас это вполне приемлемо. А что здесь такого? Разве вы и я не в одной команде? Разве вы и я играем не в одни ворота?
Шелгрин выключил фонарик и стал смотреть на пробегающие за окном темные окрестности. Ему было неловко. Как бы ему хотелось, чтобы в машине было еще темнее, чтобы этот толстяк совсем не мог видеть его лица.
— Разве мы не в одной команде? — повторил Петерсон свой вопрос.
Даже в тусклом свете извне сенатор мог разглядеть, что толстяк улыбается. Скорее ухмыляется, чем улыбается. Отличные белые зубы. Они кажутся очень острыми. Это был голодный оскал.
Шелгрин прочистил горло.
— Это как-то... отослать ее домой... Ну, это же совершенно чуждый для нее образ жизни. Она родилась и выросла в Америке. Она привыкла пользоваться определенными... свободами.
— Дома она была бы свободна, — сказал Петерсон. — У нее была бы очень высокая степень свободы, со всеми вытекающими отсюда привилегиями.
— Ни одна из которых не может сравниться с тем, что она может иметь здесь.
— Дома все пойдет к лучшему.
— Да? А когда вы там были в последний раз?
— Но я в курсе всех событий. Я знаю обо всем от надежных людей.
— Нет, — сказал Шелгрин. Он был непреклонен. — Она не сможет адаптироваться. Нам придется переселить ее куда-нибудь в другое место. Это окончательное решение.
Петерсон был восхищен бравадой Шелгрина, возможно, потому что знал, что она была всего лишь пустым звуком; что это всего лишь скорлупа, за которой нет никакой реальной силы; что это не более, чем показная храбрость ребенка, идущего ночью через кладбище. Он мелко захихикал. Хихиканье быстро перешло в настоящий смех. Он потянулся к Шелгрину, схватил его чуть выше калена и слегка сжал, но тот был раздражен и не понял этого жеста. Видя враждебность там, где ее не было, сенатор напрягся под этой тяжелой рукой и попытался вырваться. Такая реакция развеселила толстяка. Видя, что сенатор чувствует себя, как кошка на изгороди, на которую с двух сторон бросаются лающие собаки, Петерсон смеялся в полный голос и сдавленным смехом, кудахтал и издавал неприятные звуки, похожие на крики осла, брызгал слюной и извергал клубы терпко-ромового запаха, пока не начал задыхаться. Петерсон перевел дыхание и продолжал издавать только слабые серии смешков, а Шелгрин прямо кожей чувствовал, как большое лунообразное лицо толстяка становится красным от напряжения.