Так Джед Хоксворт получил должность маркитанта второго полка. Вернее, ссудил её своему хорошему другу, замечательному, трудолюбивому молодому человеку, который приехал в Америку воевать за свободу, но в армию не попал.
Это, разумеется, стоило ему 150 долларов, тактично переправленных в карман подполковника второго полка, который кое-что заподозрил насчет истинных отношений между Джедом Хоксвортом и его юным другом и намекнул, что доложит об этом армейскому начальству.
Также этот пост стоил Джеду Хоксворту немалого количества часов, потраченных на униониста, которому принадлежал участок леса. Но трехдневное "отмокание" под живительными спиртовыми струями несколько притупило чувствительность отца. Честно говоря, притупило настолько, что ему даже не пришлось стать свидетелем fait accompli[31], происходившего прямо на его глазах, если бы он пожелал их открыть. Но он предпочел не открывать и тем самым избавил себя от необходимости искать утешение в мысли, что если дочку и совратили, то по крайней мере это сделал офицер в чине генерала.
Невинный отец так и кочевал через зиму в размеренном ритме душевных подъемов и приступов тошноты, пребывая в мире иллюзий, вымыслов и самооправданий, и только раз или два во время недолгих просветлений с отчаянием вопрошал, что же станется с ним, когда придет весна, и Мид перейдет Рапидан, и он останется здесь совсем один.
Джед Хоксворт между тем процветал. Он сидел по ночам в своей лачуге при свете трех армейских свечей, установленных в банках из-под сардин на столе, сколоченном из ящиков от галет, и вел подсчеты. Он считал и вновь пересчитывал, терзаемый суеверным страхом, что допустил какую-то восхитительную ошибку в свою пользу. Но, как ни странно, если он и ошибался, то обычно себе в убыток, и пару раз весьма солидно. Затем, после обнаружения ошибки и её исправления, после проверки и перепроверки, после того, как он убеждался, что правильность результата не подлежит никаким сомнениям, его всякий раз охватывал зловещий ужас, не поддававшийся никакому разумному объяснению.
Он мерил шагами клетушку хижины, прислушиваясь к ветру в чаще или дождю, барабанившему по брезентовой крыше, и вдруг замирал, не смея повернуться спиной к низенькой двери. Он знал, что никто чужой войти к нему не может, дело было не в этом. Он давно укрепил крышу прочными балками, а дверь обил толстыми досками, и запирал её двумя тяжелыми брусками, которые вставлялись в железные гнезда в стене. Не ограбления он боялся. Если бы все было так просто, он снял бы со стены два кавалерийских пистолета и проверил запалы. Но он сидел с пустыми руками и не мигая глядел на неприступную дверь. Пробить её можно было разве что из пушки. Но леденящая дрожь в животе не унималась. Не разглаживалась напряженная складка на лбу.