Отец Брэдли, приходский священник храма Милосердия у Моря – этого украшенного колоннадой здания, где принимали крещение и последнее напутствие принадлежавшие к англиканской церкви обитатели Палм-Бич, где они соединялись и молились, – приготовился к освященному временем ритуалу. Загорелый и бодрый, он непринужденно, как свой среди своих, прохаживался в толпе своих феноменально богатых прихожан. Отец Брэдли не мог припомнить, чтобы ему приходилось присутствовать на столь знаменательной свадьбе, и, казалось, все находилось под контролем; однако даже сейчас, стоя здесь и болтая с наиболее влиятельными гостями новобрачных, он не мог перебороть дрожь какого-то тревожного предчувствия. Он мог бы совершить этот ритуал с закрытыми глазами. Что же беспокоиться? Разумеется, в церкви все было бы проще, однако повторный брак вполне допустимо проводить в домашних условиях, тем более в таком доме, как у Стэнсфилдов. Отец Брэдли взглянул на свои часы. Без двух минут двенадцать, и все в порядке. Но отчего же, Боже, ему хочется добавить слово «пока»?
Мэгги на мгновение ушла в мир собственных воспоминаний. Она была самой давнишней подругой Лайзы, однако теперь их пути разошлись. Этот дом, великолепие свадьбы символизировали ту пропасть, которая пролегла между ними. В прежние времена были тяготы и горести в гимнастическом зале Уэст-Палма, наспех проглоченные в закусочных гамбургеры, радости и заботы создания собственного бизнеса, который они обе так любили, а она – любила по-прежнему. Однако теперь закусочные уступили место сервису Джона Санкела, деликатесам, которые были любовно расставлены на покрытых белой кисеей и муаровой тафтой буфетных столах, тянувшихся вдоль стен огромной столовой за дверью. Много лет назад в квартире Лайзы, давно уже превратившейся в подземный гараж небоскреба на Саут-Флэглер, стояли в горшках ареки и яркие бальземины. Здесь же были темно-пурпурные и белые орхидеи, гирлянды зеленых виноградных лоз, которые вились над буфетными столами в таком изобилии, что дух захватывало; они свободно ниспадали на безупречные скатерти и сплетались в вазах с сочными тропическими фруктами: киви, папайя и мускатным виноградом. Мэгги наблюдала за маленькой армией официантов в белых сюртуках, готовых принять толпу свадебных гостей; она слышала, как неувядающий Питер Дачин разминает пальцы на рояле «Стейнвей»; она старалась не попасть в вездесущий объектив Боба Давидоффа, который видел светских свадеб больше, чем любой смертный; и еще она отметила скромные цветы на четырехъярусном свадебном торте, заменявшие крошечные фигурки невесты и жениха, которые, по обычаю, предпочла бы она, как и вся остальная Америка. Возможно, сами по себе все это были мелочи, однако, они говорили о многом. Все это были элементы того условного языка, по которым эти люди узнавали друг друга. Это было тайное общество со множеством знаков и сигналов, жестов и невысказанных намеков. Что-то было «принято». Что-то было «не принято». Этому никто не учит. Этому нельзя научить. Это постигается постепенно. Когда принадлежишь к ним. Когда живешь этой жизнью. Уже в подростковом возрасте ты можешь за сорок футов распознать чужака. Это так же просто, как и невероятно. Какие правила требовали, чтобы было восемь подружек невесты – и все в одинаковых платьях пастельных тонов? Кто решил, что свадебные подарки должны быть выложены на всеобщее обозрение на покрытых белым дамастом столах в библиотеке? Почему имеется шампанское «Тейттинджер»? Все это оставалось загадкой, и Мэгги не могла избавиться от чувства, что она здесь совершенно посторонняя.