Поклонился Калина в пояс и сказал дрогнувшим голосом:
– За тату вы мне, дядя Клавдя. До смерти не забуду вашей доброты.
И сделал все, как дядька советовал, увез Тину «самоходкой». В чем была девка, в том и ушла из дому, да еще и радешенька: может, битья прилюдного испугалась иль без парня милого жизни своей не мыслила. И рано поутру в деревне Афанасьевской повенчал их приходской батюшка, спросил только:
– По доброму согласию иль по насилию?
– По любви, батюшка, по любви, – ответили жених с невестой.
Без отдыха столкались вниз по реке и другим вечером уже в Дорогой Горе были. Еще больше почернел, засутулился Калина Богошков; всю-то дорогу вымолчал, только вздыхал протяжно, не в силах сдержать сердечной болезни, думал тоскливо: «И за что же напасть такая на богошковский род? Господь многомудрый, пошто ты под самый корень изводишь нас, за какие грехи? Где доброта твоя? По какому разумению творишь ты ее, Господи, пресветлый и пречистый».
Зашел в дом, и дом показался сиротским. Баб соседских призвал в помощь, сундук открыл великоустюжской работы, распечатал холста беленого тонкого трубу, попросил смертельную рубаху сшить: ведь не мыслила помирать Тина, в самых бабьих соковых годах была, только бы жить ей без печали, а вот поди, многих старых старух, трухлявых сыроежек обогнала, поспешила лечь в сыру землю.
Сходил Калина к Егору Немушко, попросил свежего теса на домовище, вспомнил старое плотничье ремесло, еще не забыла рука топора, и срубил бабе своей, желтоволосой Тине, последнее жилье без окон. Вот уж воистину правы старые люди: «Человек на земле живет, яко трава растет. Всяко слово человеческо, яко цвет цветет: ввечеру человек во беседу сидит, а поутру человек во гробу лежит».
Домовище на спине заволок, сгорбился, словно сам лечь в него норовил; бабы кинулись, помогли на скамейки поставить, а уж дальше Калина глядеть не мог, схватил сына в охапку и на крыльцо. Уже август-жнивень стоял, дождиком наносило с реки, и у единственной на деревне березы лист понизу зажелтел: знать, ранним снегам быть. А из открытых дверей вопли неслись, и на душе подавно ненастье рождалось, да такое, что жить не хотелось: «Ой, да не убойся ты, желанная, тебе сделали да дом-хоромину без дверей и без окошек, и без скрипучей-то полаточки, и без тесовой-то кроваточки, и без жаркой кирпичной печеньки».
Проводить верховку желтоволосую приволоклись старухи с клюками да деды, обабки болотные, с большими желтыми ушами, похожими на пергаментную бумагу; еще дьяк пришел, покадил, навонял сладким дымом; да подьячий поспешил за деньгу кормовую почитать над усопшей; волостной старшина навестил, в черном кафтане с белой овчинной оторочкой по подолу. Пусто в Дорогой Горе, всех вымела страда из деревни на морские промысла, на лесные навины да на богатые травой наволоки.