Нехорошим духом потянуло от покойницы, потому не мешкали, в свежую могилу повезли: нести-то было некому, едва мужики нашлись, чтобы в могилу спустить домовище на полотенцах. Бабка Соломонея, общая плакальщица, завыла на весь жальник: «Охти мнечушки тошнехонько! Ой не убойся, да наша желанная, уж ты прекрасного-то кладбища, ты глубокою могилочки».
Калина медную монету в могилу бросил, купил желтоволосой Тине последнее и навечное место, задобрил старых покойников, которые без платы место не дают. Теперь не будут они тревожить подземельную насельницу, не станут гнать вон из могилы каждую ночь, чтобы шла она под окна родимого дома и просила купить место. Исполнил Калина родовой обычай, и бабы-староверки истово закивали головами. Потом забренчала тяжелая глина о домовище. Донька забился, запричитал, словно сердце у него вынули, и многих от такого крика слеза прошибла.
– Бедный парничок. Ведь без отца полсироты, а без матери и вовсе сирота, – зашептались, утирая оборчатые губы концами черных платов.
– И мужик-то осиротился. Сам с морю едва вышел, и тут же бабу схоронил...
– Как не осиротился. Каку ли бабу найдет, а уж все не мати для мальца будет.
– Не мати, не мати. Чистюля была покоенка, уж полы-то вышоркает, стены вышоркает. Я. бывало, говорю: Тинка, ты до дыр протрешь, охолонись!
– Она уж така была, рукодельня...
И потекли черным жидким ручейком меж усатых ячменей, смуглых едва, не налитых солнцем и медной зрелостью. Бывало-то, шла здесь на жнивье Тина, и спелые волосы ее терялись в хлебах.