Любимая игрушка судьбы (Гарридо) - страница 129

Когда за ноги втащили его в пыточную и бросили у стены, занявшись жаровней, когда тошнота подступила от запаха раскалившегося железа, не желудочная тошнота, а сердечная, похожая на тоску, только страшнее, — так велико было его страдание, что он увидел того, кого не должен был увидеть в этот раз.

Старик сидел, привалившись к стене напротив, и когда приоткрыл терпеливые глаза, стена упала между Акамие и возившимися у жаровни палачами, звоном и лязганьем их приготовлений. В коконе тишины и сосредоточенного ожидания память на миг развернула перед Акамие свой затененный уголок, и Акамие спросил:

— Уже?

И старик покачал недовольно хмурым лицом и растаял в помутившихся глазах. Он ожидал другого.

Снова открыв глаза — а он не знал, сколько времени прошло, — Акамие смотрел, не понимая, на оставленные в углях, подтаивающие красным светом железные штыри с обугленными с краю деревянными рукоятями, на разложенные поверх расстеленной прямо на полу ткани ножи и ножички разной формы и размера.

Акамие узнал их. Однажды евнух-воспитатель показывал ему такие, объясняя, для какой цели и в какой последовательности используют каждый из них. Одно за другим хищно вспыхивающие лезвия скользили вдоль тела мальчика, не касаясь его кожи. Тогда еще не переступавший порога царской опочивальни наложник поклялся себе, что будет покорнейшим из рабов своего господина.

Он таким и был.

Но не сегодня.

И только вздрогнул, когда распахнулась дверь и стремительные шаги замерли у самого его виска. Но он не повернул головы.

Пришедший опустился на пол рядом — одежда из плотной дорогой ткани шелестела и шуршала — это не мог был палач. Акамие вдохнул запах благовоний — запах царя, знакомый ему, как свой собственный, еще этой ночью — запах любимого.

Вот когда слезы подступили к глазам, но Акамие не повернул головы, только ноздри задрожали над стиснутыми губами.

— Мальчик… — почти неслышно позвал царь.

Акамие судорожно вздохнул, но глаз не открыл.

— Серебряный, маленький… — странно звучали ночные имена в настороженной тишине пыточной. Царь не мог произнести слов, которыми признал бы свою вину. Он не умел просить, и менее всего — просить прощения. Только голос его, совсем человеческий голос, дрожал.

Он не прикасался к Акамие, а только водил пальцами над израненой кожей, а пальцы дрожали, и царь не удивлялся, хотя мог бы удивиться. Он ценил в наложниках только красоту, но Акамие не был сейчас красив. Сквозь спутанные волосы на голове проступала кровь.

— Ты слышишь меня. Ты слышишь. Скажи хоть слово.

Акамие еще сильнее сжал зубы.