Я, наверное, никогда не забуду эту поездку. Припекало уже с утра, а сейчас ртутный блеск зноя просто неистовствовал на улицах. Палило и распаривало невыносимо. Красный столбик термометра указывал в тени более тридцати градусов. Мутный сернистый жар исходил от асфальта, стекла и камня. Невыносимо сверкали окна обморочных домов. В воздухе слышался шорох – колеса машин приклеивались к мостовой. Душный гнилостный запах выползал из каналов на набережные. Даже солнце к полудню вдруг стало какого-то коричневого оттенка, и расплывчатые тяжелые облака, появившиеся неизвестно откуда, прикрывали его, спускаясь все ниже и ниже над городом. В просветах улиц уже скапливалась белесая пелена. Очертания зданий терялись в ней, как в тумане.
Я отчетливо помню, что почти всю дорогу Леня молчал. У него был «четыреста первый» «москвич», древняя марка, уже давно снятая с производства, в некотором смысле – почти музейная редкость, но – притертый и, чувствовалось, очень крепенький, безотказный, спокойный, надежный, как иногда бывают старые вещи. Ощущалась в нем заботливая рука хозяина. Леня Куриц и в самом деле любил свой «москвич» чуть ли не до потери пульса. Года четыре назад, не пожалев времени и усилий, самостоятельно перебрал весь двигатель, сменил поршни, кольца и разные другие необходимые мелочи, опять же сам где надо подшпаклевал, подклеил, покрасил, и с тех пор, как он выразился однажды, забот у него уже не было. «Москвич» теперь тянул лучше, чем новый. Тем более странно было видеть, как безжалостно Леня относился к нему сегодня, как он резко и яростно дергал его, проскакивая перекрестки, как он разворачивался, выбрасывая из-под шин противный резиновый визг, как он протискивался в щели между машинами, против обыкновения не опасаясь поцарапать обшивку. Точно в нем закипало гневное внутреннее раздражение и, не в силах противиться, он срывал его на этом стареньком «москвиче». Он уже тогда, вероятно, догадывался, что именно происходит, и метался и мучился в поисках хоть какого-нибудь выхода из тупика, но возникшая у него догадка выглядела настолько неправдоподобно, что он просто не рисковал поделиться ею ни с кем из нашей Комиссии, только бился, точно бабочка о стекло, постепенно ослабевая, и не ни рассеять, ни задержать тот мрак, который на нас надвигался.
Потому он, вероятно, и был сегодня удручающе немногословен. Смотрел только вперед, сжимал руль, покусывал губы и лишь когда мы свернули с горячей, клубящейся серым туманом, оловянной Невы и подъехали к широкому пандусу, опоясывающему библиотеку, он, внезапно затормозив, однако по-прежнему глядя вперед, сильно прищурился и сказал тихим голосом: