[2], хоть и великоватая для одного постояльца (но для нескольких тесная) была решительно неуютна. Номер внизу, в котором он, крупный тридцатидвухлетний мужчина, плакал чаще и горше, чем за все его грустное детство, помнится, тоже был неказист, но хотя бы не так бестолково обставлен, как этот его новый приют. Совершенно кошмарная кровать. "Ванная" с биде (достаточно обширным, чтобы принять присевшего циркового слона), но без ванны. Крышка унитаза отказывалась стоять. Норовистый кран резко прыснул ржавой водицей, потом из него потекла обычная вялая струйка, – которую ты ценил недостаточно, которая есть текучее таинство и заслуживает, да-да, воздвижения в ее честь монументов, – храмов, полных прохлады! Покинув убогую уборную, Персон плотно прикрыл за собою дверь, но та, словно глупый щенок, скульнула и увязалась за ним в комнату. Давайте теперь проиллюстрируем наши трудности.
Озираясь в поисках комода, в который он мог бы сложить свои вещи, Хью Персон, человек аккуратный, заметил, что средний ящик пожилого стола, сосланного в темный угол комнаты и обратившегося в подставку для похожей на остов сломанного зонта лампы, лишенной и лампочки и абажура, не был толком задвинут постояльцем либо слугой (на самом деле – ни тем, ни другим), – словом, последним, кто полюбопытствовал (никто), так ли он пуст. Мой добрый Хью попытался, расшатав, впихнуть его внутрь; на-первях ящик не подавался, но затем – в ответ на случайный рывок (невольно усиленный накопленной мощью многих толчков) – выскочил и обронил карандаш. Прежде чем сунуть его назад, Хью скользнул по нему глазами.
То был не восьмиугольный красавец из красного кедра с оттиснутым серебряной амальгамой именем производителя, – а простенький, круглый, совершенно безликий старый карандашик из дешевой сосны, выкрашенной в серовато-сиреневый цвет. Лет десять назад его потерял здесь плотник, который, не закончив осмотра, не говорю уж – починки старенького стола, отправился за инструментом, найти который так и не смог. Ну вот, мы и добрались до акта сосредоточения.
У плотника в мастерской, а задолго до нее в деревенской школе карандаш сносился на две трети первоначальной длины. Оголенная древесина на коническом кончике потемнела, приобрела свинцово-сливовый оттенок, слившись с тупым мыском графита, чей слеповатый лоск один только и отличал его от дерева. Нож и медное точило основательно подтрудились над ним; будь в том нужда, мы могли бы проследить путаную участь очисток, в пору свежести лиловых с одной стороны и смугловатых с другой, но теперь ссохшихся в крошево праха, которого широкое – широчайшее – рассредоточение жутью сжимает горло, впрочем, этим следует пренебречь, – привыкаешь, и довольно быстро (выпадают ужасы и похуже). В целом строгать его было одно удовольствие – стародавней выделки вещь. Отступив на множество лет (впрочем, не к году рожденья Шекспира, в котором и был открыт карандашный графит), а затем возвращаясь в "настоящее" и попутно собирая заново историю этой вещицы, мы видим девочек и стариков, перемешивающих с мокрой глиной графит, очень тонко помолотый. Эту массу, эту давленную икру, помещают вовнутрь металлического цилиндра, снабженного синим глазком, – сапфиром с просверленной дыркой, сквозь которую икру и продавливают. Она выползает одним неразрывным и аппетитным шнурком (следите за нашим маленьким другом!), вид у него такой, словно он сохранил форму пищеварительного тракта дождевого червя (но следите, следите, не отвлекайтесь!). Теперь его режут на прутики нужной длины, – нужной как раз для этих карандашей (мы замечаем резчика, старого Илию Борроудэйла, боковым зрением мы чуть не вцепились в его рукав, но осеклись, осеклись и отпрянули, торопясь различить интересующий нас кусочек). Видите, его пропекают, варят в жиру (на этом вот снимке как раз режут шерстистого жироноса, а вот мясник, здесь пастух, здесь отец пастуха, мексиканец) и вставляют в деревянную оболочку.