В тишине он продолжил, невозмутимо и мягко: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если б повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит. Если же рука твою или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в гиенну огненную.»
Джонсон говорил еще долго. Например, он заметил, слегка вздрогнув голосом: «Тогда начал он укорять города, в которых наиболее явлено было сил его, за то, что они не покаялись. Горе тебе, Хоразин! Горе тебе, Вифсаида! Ибо если бы в Тире и Сидоне явлены были силы, явленные вам, то давно бы они покаялись; Но говорю вам: Тиру и Сидону отраднее будет в день суда, нежели вам. И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвегнешься; ибо если бы в Содоме явлены были силы, явленные тебе, то он оставался бы до сего дня; Но говорю вам, что земле Содомской отраднее будет в день суда, нежели тебе.»
Джонсон говорил много чего, одно серьезней другого и все невесело. Такой он был — невеселый. Зато спокойный, весомый, ЗНАЮЩИЙ…
«И увидев при дороге одну смоковницу, подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла,» — так говорил Джонсон. И внимал народ.
— Кто не со мною, тот против Меня, — подбил он итог, подвел черту, подытожил сущее.
— Что это значит? — спросил сопливый лет семи-девяти.
— Это значит, что пришла пора отделять зерна от плевел, — строго объяснил взрослый, — и агнцев божьих от козлищ.
— Это как? — не отставал настырный. (Он был мал, он был юн, он был еще так любопытен, — это наверняка с годами пройдет.)
Пастырь посмотрел на него, как бы…
Здесь нужно найти слова, нужно искать их долго, упорно, потому что все не то, все не так, а основная проблема — непроницаемость души. Здесь нужно сделать признание: мы не знаем и тысячи лет не будем знать, что думает эта женщина, это дерево, этот кот… Мы узнали бы, что думает дерево, этот кот и вон та женщина, при двух, как минимум двух условиях, но оба неисполнимы в нашей вселенной. Таким образом, мы выбрасываем белый флаг перед Джонсоном, точнее перед его непрозрачностью его жизни — мы действительно не знаем, как он посмотрел на сопливого. Допустим, мы можем сказать, что он посмотрел с ЛЮБОВЬЮ… или с НЕНАВИСТЬЮ. Это будет пустой звук, колебания звуковой волны, они создадут лишний смысл — зачем? Он мог смотреть со страхом, надеждой, презрением, сочувствием, восхищением, омерзением, раболепием, разочаронием, удивлением, скукой, раздражением, успокоением, просьбой, верой, неприкаянностью, обретением, тоской, чувством, отчаянием, сытостью, лихостью, подозрением, изучающе или равнодушно, с чувством патриотического любования родиной или с желанием пустоты, с ностальгией по первой весне или по страшной болезни, с загадкой или с интересом, с цинизмом, если Джонсон не любит детей, с похотью, если Джонсон не любит женщин, с меркантильными помыслыми, что было бы, конечно, самым невероятным, с сухими слезами в темно-карих глазах или со смехом, в них же, темно-карих… он мог посмотреть с расчетом, но мог посмотреть и БЕЗДУМНО, не задумываясь, просто видя какие-то формы, и все, не обращая на них должного внимания, не тратя на них секунды, отпущенные тебе до конца; а может быть, все было так машинально, так безмысленно и бессмысленно, а мы, неумные, все обеспокоены его поиском; наконец, чувства могут быть самые затасканные в речах, но оттого, конечно, не менее симпатичные: любовь, ненависть. Все это явно не то или по меньшей мере не совсем так. Разумеется, мы ничего не знаем. Разумеется, это не очень важно для нас (что важное — человек знает). Тем более что святой проповедник Джонсон больше не смотрел на ребенка.