Тут для справедливости: может, такой народ подбирался только на журфаке? В последние годы советских времен в журналистику народ ломился темный. Все знали: будешь писать, будешь печататься (хоть на факультете тройки, прогулы, угроза отчисления) – возьмут с третьего курса на штатную работу в центральную газету, с пропиской помогут и с квартирой – мало кто умеет писать. А будешь до одури учиться – дадут повышенную стипендию, похвалят, после пятого курса поцарапаешься в столичные двери, там зевнут: «Да? Ну, напишите что-нибудь», да и вернешься на родину на полставки в сельхозотдел районной газеты, и через год оскотинеешь, провинция в ту пору для журналиста – смирение, слабосилие, смерть. Как сейчас – не знаю, оторвался.
Отвлекусь – про пятый курс. Мы, первый курс, дембеля и школьники (поступившие после армии и поступившие после школы), жили на окраине журфака, на восьмом этаже Дома аспиранта и стажера (сокращенно – ДАС), выше – почвоведение и все другое, комната на пять человек, я дружил с Владимиром Кушниром, хохлом (он дружил с Виктором Анатольевичем Карюкиным), еще пограничник Лагутин. Настоящая, та, что от отца, у хохла фамилия другая, но отцовскую фамилию он для безопасности отбросил – отец пострадал за связь с бендеровцами.
Хохол, белобрысая голова, утиный нос, отличался мудростью, умел поспать, любил выпить, с девушками никак не дружил, когда напивался, у него под левым глазом кровянилось непонятное пятно вроде синяка. Меня раздражало умение хохла спать, и спать, и спать (служил в армии пожарным, натренировался, тварь): вечер, ночь, утро, пожрать – и опять спать, при включенной настольной лампе, под будильниковый звон, крики – ни в карты, ни куда-нибудь сходить, лежит и дальше без просыпа – сколько можно?! Я тоже пробовал, но не мог даже с валерьянкой. Но я недолго завидовал и страдал. После встречи с первой сессией хохол расстался со стипендией. И не поспишь! – таскайся к закрытию метро, мыть «Академическую» – зарабатывай деньги.
Каждые вторые сутки, в начале первого ночи, хохол с омерзением втыкал окурок в огнетушитель (наша пепельница) и, вздыхая «эх-хэх-хэх, твою же мать», морщась, кряхтя, начинал собираться на работу – отдирал от батареи носки, чесал грудь, вдруг замирал напротив черного окна (бушевали февральские ветры), словно не веря, что пройдут какие-то едва различимые четверть часа и что-то жестокое повлечет его заледеневшими дворами, вот в этой самой короткой и невесомой фуфайке, сквозь ночь, хрен знает куда, далеко от кровати, три часа подряд возюкать моечную машину по платформе под присмотром дежурной по станции (а не все они имеют доброе сердце в груди) и тащиться пешком обратно в тот страшный час, когда звенят будильники у дворников, но дворники еще не проснулись.