Вот на этом месте рассказчик запнулся и с оглядкой, боязливо понизив голос, выдавил из себя примерно следующее: «Менадам тут не смертный помогал».[20]
Такое умозаключение, кроме всего прочего, могло означать: посланник видел кое-что сверх того, о чём осмелился доложить. Пенфей настаивал: «Продолжай!», и тогда они услышали самое странное.
Прежде чем покинуть место побоища (или, правильнее сказать, бойни), когда всё утихло, разведчик попытался отыскать товарищей по несчастью. Мы не знаем точно, сколько их было. Он нашёл одно полуголое тело и, надеясь уловить признаки жизни, осмотрел его. Помимо рваных ран заметил на боку и на спине – нельзя было не заметить! – чудовищные укусы, явно не человеческие, но и вряд ли звериные: не только в этих краях, но и нигде на свете не встречаются земные животные со столь огромной пастью. Однако там были отчётливые следы нереально большой пасти, полной зубов.
Как и следовало ожидать, Пенфей принял решение идти на гору самолично.
Данные о второй вылазке предельно скудные. Первоначальная идея переодеться женщиной и незаметно смешаться с толпой вакханок скоро ему разонравилась: в женском наряде он выглядел уродливой куклой и рисковал по меньшей мере стать посмешищем. Сопровождали царя несколько слуг, они же помогли ему взобраться на старое толстое дерево: якобы для большей безопасности и лучшего обзора. Но случилось так, что менады заметили Пенфея раньше, чем он их. Они просто-напросто подкопали дерево и вырвали его с корнем. А чуть позже ликующая и абсолютно невменяемая Агава принесла во дворец жуткий трофей – голову сына, насаженную на тирс.
В пятом веке до нашей эры один из самых блистательных авторов того времени написал пьесу о злосчастном Пенфее, которая стала невероятно популярной. Тогдашних театральных зрителей особенно впечатляла сцена, где одуревшая Агава поначалу хвастается добычей, а потом очень долго не может понять, чью оторванную голову держит перед собой. На стенания окружающих она отвечает сюрреалистически задушевным вопросом: «Да что же тут дурного, где тут горе?»
Узнавание подступает медленно и тягостно, как похмельный синдром, сопровождаясь буквально идиотическими репликами:
«Боги, что вижу я! Что за трофей…» «Убил-то кто? Как он попал ко мне?»[21] На всякий случай уточню, хотя, в общем, и так понятно: это была не комедия и никакая не трагикомедия, а самая настоящая высокая трагедия, горячо любимая публикой. Насколько те зрители были наивными или, наоборот, искушёнными, судить не берусь. Но в одном можно ни минуты не сомневаться – они видели в пьесе о менадах и Пенфее некую сермяжную