Барсук дернул мокрой бородой, открыл рот и закрыл, не придумав, чем осадить разговорчивого юнца, а мальчишка продолжал:
— Вот и наши деревья… Можно так молвить: сгубила их Змеенышева нечистота, кабы где не прилипла!.. Да!.. А можно инако… — И Бусый выдохнул жарче банного пара, всей силой души: — Они же, хранители наши, за нас стояли стеной! Они первыми удар приняли, от нас его отводя! — Сглотнул и докончил: — Они там живые еще лежат… за нас умирают… А мы судим тут, много ли скверны на них!
Теперь на него смотрела вся большая общинная баня. Бусого затрясло. И с чего это он взял, будто Посвящение произойдет в один особо избранный день, назавтра после которого в его жизни станет все по-другому — равным звать примутся, а слово его — слушать и чтить?… Не-ет, тот избранный день Посвящение лишь довершит. Того прежде эту честь еще заслужить потребно. И в том числе — речами в мужском кругу. Разумными и достойными…
Севрюк ободряюще хлопнул Бусого по плечу, переглянулся с Соболем.
— Доброй крови не спрячешь, как и дурной, — проворчал он, невольно отвечая на мелькнувшие кувырком мысли Бусого. — У твоего мальца, Соболь, все были разумом пригожи: и прадед, и дед, и отец… когда таким же отроком бегал. Да еще и не боялись объявить, что в груди накипело.
И в это время Бусый, как порою бывало с ним от душевного напряжения, внутренним слухом уловил обрывки мыслей находившихся рядом. Сегодня — особенно отчетливо, может быть, потому, что кругом была родня. Или это банный пар истончил завесу, дал Бусому подслушать то, что каждый таил сам для себя?
«Да уж. Дед Ратислав вон все своим умом жить хотел, и много ли нажил? Отраду вдовицей оставил, дочь — дурочкой, а и сынка не сберег…»
«И внук в ту же породу. Не приведи Соболь мальца к нам в деревню, не было бы ни Змееныша, ни его Следа…»
«И поди знай, что еще за беды через него припожалуют?…»
Все голоса бубнили одинаково невнятно и глухо, поди догадайся, где чей. Бусому стало холодно в натопленной бане, кожа пошла пупырышками. «Мама… — Да не та мама, которую он тщился спасти, дотянувшись ей на выручку сквозь чужую память, а Митуса Белочка, чьи объятия совсем недавно были для него утешением и нерушимой стеной от любой беды и обиды. — Мама…»
«Глупенький, — ответил ему неведомо кто и неизвестно откуда, он не разобрал даже, мужчина или женщина, и почему-то подумалось о Горном Кузнеце, сидящем на берегу задумчивого ручья, в котором кружатся щепки. — Мысли, они на то и мысли, чтобы не всякую высказывать вслух. Есть думы, как сор, да язык на то и не помело, чтоб мести что попало вон из избы. Тебе вслух хоть слово сказали? Деда и отца твоего оскорбили? А и неча подслушивать, самому чтобы не обижаться потом…»