Габриэла (Маринат) - страница 8

Да, веял голубой ветер. Кругом все было недвижно, я сам застыл на скамейке, улавливая, как сейсмограф, любой шорох. Вот чьи-то шаги прошелестели по ступенькам, едва касаясь их, как тихий снегопад. Кларина вошла в беседку. Подошла ко мне, замедленно, как во сне. Молча положила мне руки на плечи и прижалась лбом к моим губам…

Уходя, она сделала мне знак рукой остаться на месте и скрылась, как призрак.

Рассвет застал меня там же, в беседке.

То, что последовало, нельзя назвать иначе, как сном, прерванным лишь звуком походной трубы. Отпуск конпился, комплектование полка завершилось. Надо было возвращаться на фронт.

В день расставания мы с Клариной сидели дома в гостиной, она – у пианино, я – рядом. В жестах ее сквозило какое-то безразличие, будто разбилось то хрупкое, неуловимое, что нас связывало. Все же она не раз принималась пытать меня: зачем? зачем все должно быть так?

Последний раз я смотрел на ее профиль: ей так шло откидывать назад головку, все в ней хорошело – глаза, лоб, даже голос. Знаешь, Смокинэ, эта поза вообще преображает человека, вот что я понял с тех самых пор. Я и сейчас вижу, как она спрашивает меня, как будто читая слова на невидимом экране:

– Уходишь?

– Ухожу, – отвечал я, не думая, что ухожу навсегда.

– Доведется ли встретиться?

– Я вернусь…

– Нет, не увидеться нам больше. Это была бы уже другая сказка.

– Война скоро кончится…

Я не знал, как успокоить ее, не находил тех единственных слов. Нам было одинаково больно. И тогда она сказала:

– И ты, и я – все мы подчиняемся одному магическому слову: «Родина»!

Мне показалось, что сейчас это ненужные, напыщенные слова. Потом после долгого молчания она попросила – в шутку ли, всерьез:

– И я с тобой! И я на фронт, и я – умирать!

Я ответил ей, что это немыслимо. Она закрыла лицо руками.

И вдруг – отерла щеки тыльной стороной ладони, закусила губу и резким движением подняла крышку пианино. Положила руки на клавиши и некоторое время не двигалась, потом с силой взяла аккорд. Вереница звуков возникла и оборвалась, и будто что-то оборвалось в ней самой.

– Никуда я не поеду, – сказала она. – Пусть все остается на своих местах. И ты… и я!..

Она откинула голову на спинку стула и больше не скрывала слез. Я попробовал было утешить ее: все великие поэты утверждают, что после слез настает покой, сказал я. Она улыбнулась и ответила, что я, оказывается, могу быть циником, но что мужчине не к лицу одна только глупость. Видишь как, Смокинэ?

К вечеру мы распрощались: я уехал.

Так вот и осталась во мне Кларина. Я подарил ей на память картину, которую сам написал – работал я над ней в печальные часы, весь в мыслях о будущем России – оно представлялось мне в виде темного дрему, чего леса. И я изобразил на холсте именно такой лес: зловещий, непроходимый, деревья – стеной. А узкой тропкой обозначил единственную дорогу, она пыталась пробиться сквозь чащобу, но тут же терялась в густой тьме. Это был мой будущий жизненный путь. Да, Смокинэ, будущее никогда не давало мне спать спокойно. Серые, свинцовые тучи над лесом представляли у меня грядущие события – я смутно предчувствовал приближение бури, но ее, так сказать, социального смысла еще не понимал.