Угрюм-река (Шишков) - страница 620

– Выкопать!! Привезти сюда! Сжечь! Пеплом зарядить пушку и выстрелить, как прахом Митьки-лжецаря!!

– Слушаю.

Обведенные густыми тенями, глубоко запавшие глаза Прохора Петровича выкатились и вспыхнули, как порох, но сразу погасли. Ототкнул склянку с чернилами, взболтнул, понюхал.

Исправник проницательно вглядывался в Прохора.

– Я не видел тебя давно, Прохор Петрович. Изменился ты очень. Похудел. Хвораешь?

– Да, хвораю... – проглотил Прохор слюну, опустил голову. Мигал часто, будто собирался заплакать. Стоял возле угла стола, машинально водил пальцем по столу. – Хвораю, брат, хвораю. – Он поднял голову, запальчиво сказал: – Не столько я, сколько они все хворают. А я почти здоров... – Он прятал глаза от исправника. Его взгляд смущенно вилял, скользил в пустоту, перепархивал с вещи на вещь. И вдруг – стоп! – телеграммы.

– Ты отдохнул бы, Прохор Петрович.

– Да, пожалуй... Видишь? Читай... Протестуют векселя... Из Москвы, из Питера. А мне – наплевать. Пусть... Дьяволы, скоты! А вот еще... Московский купеческий: «В случае неуплаты дважды отсрочиваемых нашим банком взносов ваш механический завод целиком пойдет с аукциона». Стращают, сволочи. А где мне взять? У меня до семи миллионов пущено в дело. А она, стерва, не хочет дать... Она на деньгах сидит, проститутка... – Он говорил таящимся шепотом, лохматая голова низко опущена, на телеграммы капали слезы.

Исправник, склонившись, покорно сопел. Его глаза лукаво играли и в радость и в скорбь.

– Плевать, плевать!.. Лишь бы поправиться. Все верну... Миллиард будет, целый миллиард, целый миллиард, – сморкаясь, хрипло шептал Прохор Петрович. И – громко, с жадностью в голосе: – А у тебя, Федор, водки с собой нет? Не дают мне...


После расстрела рабочих дьякон Ферапонт как-то весь душевно раскорячился, потерял укрепу в жизни: и Прохора ему жаль по-человечески, и четко видел он, что Прохор тиранит народ, что он враг народу и народ ненавидит его. Дьякон с горя бросил кузнечить, стал задумываться над своей собственной жизнью – вот взял, дурак, да и ушел из рабочих в духовенство, – начал размышлять над жизнью вообще.

И показалось ему, что его жизнь из простой и ясной ненужно усложнилась, – он отстал от одного берега и не пристал к другому. Он теперь всем здесь чужой и чуждый: отец Александр едва снисходит к нему, как к недоучке, а бывшие приятели-рабочие сторонятся его. Семейная жизнь представлялась дьякону тоже неудачной: Манечка глупа, Манечка некрасива, Манечка бесплодна.

Эх, надо бы дьякону, по его дородству, вместо коротышки Манечки какую-нибудь бабищу-кобылищу, этакую запьянцовскую в два обхвата неумою...