– Но по закону вы не имеете права отказываться.
– Извольте, я задаром поеду.
– Даром я не хочу. Каждый труд должен быть вознаграждаем. Я сам тружусь и понимаю…
– За два рубля не поеду-с… – кротко заявляет Марья Петровна. – Извольте, задаром…
– В таком случае очень жалею, что напрасно обеспокоил… Честь имею кланяться.
– Какие вы, право… – говорит акушерка, провожая Кирьякова в переднюю. – Если уж вам так угодно, то извольте, я за три рубля поеду.
Кирьяков хмурится и думает целых две минуты, сосредоточенно глядя на пол, потом говорит решительно «нет!» и выходит на улицу. Удивленная и сконфуженная акушерка запирает за ним дверь и идет к себе в спальню.
«Красивый, солидный, но какой странный, бог с ним…» – думает она, ложась.
Но не проходит и получаса, как опять звонок; она поднимается и видит в передней того же Кирьякова.
– Удивительные беспорядки! – говорит он. – Ни в аптеке, ни городовые, ни дворники, никто не знает адресов акушерок, и таким образом я поставлен в необходимость согласиться на ваши условия. Я дам вам три рубля, но… предупреждаю, что, нанимая прислугу и вообще пользуясь чьими-либо услугами, я заранее условливаюсь, чтобы при расплате не было разговоров о прибавках, на чай и проч. Каждый должен получать свое.
Марья Петровна не долго слушала Кирьякова, но уже чувствует, что он надоел ей, опротивел, что его ровная, мерная речь тяжестью ложится ей на душу. Она одевается и выходит с ним на улицу. В воздухе тихо, но холодно и так пасмурно, что даже фонарные огни еле видны. Под ногами всхлипывает слякоть. Акушерка всматривается и не видит извозчика…
– Вероятно, недалеко? – спрашивает она.
– Недалеко, – угрюмо отвечает Кирьяков.
Проходят один переулок, другой, третий… Кирьяков шагает, и даже в походке его сказывается солидность и положительность.
– Какая ужасная погода! – заговаривает с ним акушерка.
Но он солидно молчит и заметно старается идти по гладким камням, чтобы не испортить калош. Наконец, после долгой ходьбы, акушерка входит в переднюю; оттуда видна большая, прилично убранная зала. В комнатах, даже в спальне, где лежит роженица, ни души… Родственников и старух, которыми на всяких родинах хоть пруд пруди, тут не видно. Мечется, как угорелая, одна только кухарка с тупым, испуганным лицом. Слышны громкие стоны.
Проходит три часа. Марья Петровна сидит у кровати роженицы и шепчет о чем-то. Обе женщины уже успели познакомиться, узнали друг друга, посудачили, поахали…
– Вам нельзя говорить! – тревожится акушерка, а сама так и сыплет вопросами.
Но вот открывается дверь, и тихо, солидно входит в спальню сам Кирьяков. Он садится на стул и поглаживает бакены. Наступает молчание… Марья Петровна робко поглядывает на его красивое, но бесстрастное, деревянное лицо и ждет, когда он начнет говорить. Но он упорно молчит и о чем-то думает. Не дождавшись, акушерка решается сама начать разговор и произносит фразу, какую обыкновенно говорят на родинах: