— Сам ты — Мюнхаузен! — выпалил Аверьян.
Воскобойников рассмеялся.
— Да это знаменитый писатель. Заливать умеет — сто полковых брехунов в одного уложишь, и мало будет. Есть у него побасенка, как он с луны свалился… Ну ты губы кренделем не крути, — подытожил Воскобойников. — И если уж сон тебя не берет, поезжай в больницу к своему раненому. Лошадь я тебе определю. До Разъезда путь знаешь, а оттуда две версты: дорога такая — не заблудишься. Только кобуру расстегни, поедешь лесом, маузер может пригодиться в любое мгновение: где те, которые прорвались через границу, — неизвестно.
— Да уж наверняка чесанули вглубь, подальше от беды.
— Ну-ну… На бога надейся, а сам не плошай!
Выехав за ворота казармы, Аверьян все же расстегнул кобуру, откинул крышку: «Не эти, так другие…»
Добираясь до Разъезда, все время присматривался к лошади: в случае чего она первой учует чужих людей. Лошади — они не хуже собак в этом: опасность за версту определяют.
* * *
Не так-то легко оказалось ранью-раннею попасть в больницу. Аверьян дважды обошел длинное, похожее на барак или на казарму, здание, стучался во все двери, заглядывал в темные окна. Ни единого звука.
Тогда он, привязав лошадь к дереву, начал стучать рукояткой маузера в широкую двойную дверь главного входа. Стучался долго, настойчиво, зло. И вдруг его сзади окликнули.
— Чего охальничаешь? Люди спят.
Аверьян обернулся и увидел женщину лет сорока пяти, о которой подумал: «Пожилая». Это впечатление создавало плоское, скуластое лицо, побитое крупными оспинами. Она хмуро смотрела маленькими, показавшимися Сурмачу совершенно не злыми глазами. Он почувствовал себя виноватым:
— Я из ГПУ. Тут наш товарищ лежит. Раненый…
— Так ты же, милый, не в ту дверь. Эту с войны не открывают.
Женщина повела представителя ГПУ в обход. Она припадала на левую ногу, которая была чуточку короче правой.
Они спустились по крутой узкой лесенке в подвальное помещение, а уж оттуда вышли в широкий коридор.
— Если из Гепеу, то людей тревожить надо! Раненые, милый, спят. Им сон — первое лекарство, — журила тепло, по-матерински Сурмача, понимая, что не ради удовольствия приехал к раненому товарищу ночью этот глазастый, настойчивый паренек в кожаной куртке.
Подвела Сурмача к старой, пожелтевшей от ветхости двери:
— Сейчас свечку зажгу. Тут у нас лежат тяжелые.
В палате было темно. Огромная комната с тремя высокими, стрельчатыми окнами, которые пропускали с улицы бледный свет наступающего дня.
Медсестра достала из тумбочки, стоявшей рядом с дверью в палату, два огарка. Один чуть побольше, другой чуть поменьше. Взвесила их на руке. Тот, что побольше, по-хозяйски убрала на место.