Авантюристы (Мордовцев) - страница 50

— А помнишь Крым? — снова заговорил фон Вульф, желая развлечь свою спутницу.

— Да, — отвечала она, — разве можно это забыть?

— Правда… А здесь-то, куда ни глянешь, куда как непригоже! Там и теперь, поди, тепло.

— А помнишь, как ты доставал мне молоденькую чайку?

— Как не помнить!

— А я так боялась за тебя… И как это давно было! Скоро три года.

Она опять заплакала. Теперь особенно острой показалась ей горечь воспоминаний.

— Не плачь, Машечка, — утешал он ее, — мы не навек разлучаемся.

— Как не навек?

— А так: что бы там ни было, а я побываю у тебя.

— Ах, милый, нельзя этого сделать.

— А я сделаю. Разве долго купить у кого-нибудь паспорт и с этим паспортом, под чужим именем, приехать? Все можно. А до того времени мы будем переписываться… А там умрет твой тиран…

— Нет, не бывать тому, он двужильный.

— Нет, Маша, что ни говори, а ему под семьдесят.

— Ах, Федя! — глотая слезы, воскликнула она. — Пойми, мне и на месяц тошно разлучаться с тобой.

В заднем возке шел разговор другого рода.

— А муж не узнает, что она ездила провожать его? — спрашивает полицейский Дуню.

— Нет, генерал уехал в Знаменки, — отвечала девушка, — в свое имение.

— А люди не скажут?

— Нет, Марья Дмитриевна закупила их.

— То-то… А то и мне достанется.

Оба молчали. Под однообразное позвякиванье колокольчика и скрип полозьев девушка начала было задремывать.

— Что же, генерал-то знает все? — снова заговорил полицейский.

— Что такое? — очнулась девушка.

— Генерал, говорю, знает, что генеральша с господином бароном-то?

— Он давно узнал, — отвечала нехотя Дуня.

— И что ж, поди, досталось ей?

— Очень досталось… поплакала-таки.

— А барону?

— Барона в суде взяли, а теперь вот ссылают.

Разговор плохо вязался и наконец порвался совсем.

По сторонам все те же однообразные, скучные картины зимней природы. Мысль, не отвлекаемая ничем внешним, прячется куда-то внутрь, в прошлое, в воспоминания, в то, что пережито, что потеряно. Вульф чувствовал, что и у него на сердце какая-то ссадина, тупая, щемящая боль. Эту тупую боль вызывает не разлука, а что-то другое, какие-то более сложные причины, более глубокие: со дна души поднимается вся муть, вся тина целой жизни. Он рад был бы, если бы это чувство, чувство внутренней боли, было такое определенное, как у его спутницы: у нее острое, но определенное страдание, она любит его и боится потерять; у нее одно жгучее желание удержать его. А у него и этого нет. Он опять глубоко чувствовал, как тогда, в Крыму, что он бродяга, что вся жизнь его была бесцельным скитаньем по свету. Зачем он приехал в Россию? Искать дела, карьеры, славы… А что нашел он? Один позор… На время страсть отуманила его голову; в порыве этой страсти ему казалось, что горизонт его жизни расширяется до бесконечности, что там, где-то впереди, он найдет и великое дело, и карьеру, и славу. И вдруг горизонт этот сузился до размеров «офицерской» камеры в надворном суде, а борьба, которой искали его дремлющие силы, нашла свой постыдный исход в борьбе с трусливым приказным, с секретарем Смирновым!