И вот теперь его выталкивают в Европу, как бесполезного праздношатающегося…
Что он будет делать там, откуда сам же он бежал восемь лет тому назад? Тогда он был богач, теперь почти нищий…
Это белесоватое, мутное небо давило его. На душе было холодно. Куда теперь нести тоску одиночества, бесцельности жизни? К отцу, на родину? Да он почти и не помнит этой родины. И как ему показаться на глаза отцу в роли блудного сына? А когда-то отец возлагал на него большие надежды, посылая его учиться в Вену. А как оправдал он эти надежды? Его выметают из России, как негодный и вредный сор. Куда же ему кинуться? В Австрию? Но он давно порвал с нею связи, и воспоминания о школьных годах, проведенных там, не вносят в его душу ничего, кроме горечи… Пуститься в совершенно неведомый океан, на Восток, в Турцию, в Египет? Попытать счастья под тропическим солнцем Африки? Это он мог сделать прежде, но не теперь…
Невдалеке, вдоль плоского косогорья, раскинулось село. Небольшие черные избы издали казались накрытыми огромными белыми шапками. Над шапками этими вился кое-где белый дымок.
При виде села ямщик тронул вожжами, дико вскрикнул, и лошади рванулись, чуя близкий отдых.
— Соколики, грабят!
Лошади узнали привычный окрик ямщиков того времени, когда на больших дорогах действительно грабили, и понеслись как бешеные.
— Не выдай, соколики! Режут! Унесите душеньку!
Спутники поняли, что близко была станция, расстанный их пункт, и у обоих сжалось сердце.
— Вот уж скоро нам и прощаться, — нерешительно проговорил Вульф, — не будем думать о том, что мы расстаемся, милая, а будем о том загадывать, как мы опять свидимся.
Ляпунова молчала, только по щекам ее тихо текли слезы.
— Не плачь, Маша, — уговаривал он ее, — а то мне горько будет о тебе вспоминать… Не плачь, милая! Мне бы хотелось, когда уж я не буду видеть тебя, думать, что моя Marie ждет своего Теодора веселенькая, радостная… Помни и помяни мое слово, что мы еще возьмем свое…
Ока принужденно улыбнулась и утерла слезы.
— Да и неловко плакать при чужих, — прибавил он.
— Хорошо, хорошо, мой дорогой.
Они говорили вообще так тихо, что ямщик ничего не мог понять, да он и не интересовался тем, о чем господа говорят, тем больше что почти весь разговор их перемешан был французским языком, которым и Вульф и Ляпунова владели отлично. Ямщика гораздо более занимала мысль, сколько ему дадут на водку, а потому при виде станции он из кожи лез, чтобы угодить господам.
— Эй, соколики, живей, чтобы барин был добрый, чтоб на водку не жалел, ямщик-де соколом летел… Эх вы!