"Посмотрите сегодня на маятник без иронии, посмотрите как на иконы, как на скульптуры святых, оцените его как явление духовное, как символ веры во всемогущество и торжество разума, веры, ушедшей вместе с ликбезами. И все реже приводят его в движение экскурсоводы, поскольку людей, желающих увидеть воочию чудо вращения Земли, с каждым годом становится все меньше".
В комнату вошел Сережа.
— Ты чего не идешь треску есть, — остынет. — Он долго глядел на контуры лошади и вулканов и, наверное, изо всех сил терпел, но не сдержался: — Какую-то чушь рисуешь. Нарисовал бы солдат. Колючую проволоку. Разведку.
— Много ты понимаешь в разведке, — сказал Васька довольным голосом: ему хотелось нарисовать в небе глаз.
В комнату вошла Анастасия Ивановна — тоже смотрела долго.
— На голодное брюхо даже воблу не нарисуешь. И чего это некоторые художники воблу рисуют? У других красота, а у них вобла.
— Если уж рисовать, то войну, — сказал Сережа. — Искусство есть документ эпохи.
— На картинах война баталией называется, — отозвалась Анастасия Ивановна. — Потому что красиво мрут.
Они ели треску, Сережа что-то доказывал, Васька отвечал весело, но спроси его, о чем они говорили, он бы уставился в глаза и удивленно спросил в свою очередь:
— Разве мы о чем-нибудь говорили? — Он думал об одуванчиковой картине, о цвете неба, легкости и прозрачности.
Но шла ерунда. Бред!
Он написал небо для херувимов, лошадь для цирковой езды и не написал одуванчиков — их нельзя было написать, получались бледные грязные пузыри на бледно-зеленых ножках. А у Нинки они были написаны просто, как колеса со спицами, но никто не сказал бы, что это колеса, — это были одуванчики. И лошадь была большая, очень сильная и добрая, — Васька вспоминал, что она в то же время была немножко похожа на жирафа, и ноги у нее были толстые и широко расставленные.
Вулканы на Васькиной картине казались нелепостью. Все было глупым.
У Васьки ныли плечи и поясница. Когда у него стали мелко трястись ноги в коленях, он швырнул кисти и лег.
Ныло все, каждый мускул, ныли даже зубы, словно избили его каким-то особым изуверским способом, не оставляющим ни синяков, ни ссадин, но всего сильнее страдала душа и горевал мозг: они как бы увидели друг друга без одежды и поняли, как слабы и хилы; они уже не питали иллюзий ни по отношению к себе, ни по отношению друг к другу — они сидели на голом камне, душа и разум, а третье место, посередине, которое должен был занимать талант, оказалось пустым, потому им было так сиротливо и холодно.
Он смотрел в потолок. И хотя окна выходили во двор, по потолку летели вспышки холодного трамвайного электричества.