И вот он подошел к разъятой трубке, проблевался в ухо ответствующего и рыднул о грусти жить, о грусти просто так жить, о грусти быть живым, о грусти ощущать в себе жизнь.
— Я ваш пленник, — возопил Хня Зиннику, — о! Здесь толпятся убогие души, пьют цай. О, Зинник! Только ты меня спасешь от одиночества, только ты! Пока светят казуары, пока мы молимся, давай же быть вместе, встречаться, жать друг дружку, спрашивать: "Как жочемук?", сидеть на грязном полу в вечернем свете нашего отчаянья, общей нашей любви в кухонной грязи-связи, благодати нашей великой печали о свете, о ярком, о приглушенном, о любом, самом грустном, самом радостном свете. Что сделать мне с этим январем! Будь он проклят! В этом городе снов…
— Ты заебал, — сказал Зинник, плотно прижавшись к ответствующему у себя, в бесконечной синей квартире. — Приходи, здесь уже Склага и Щец. Мы вместе чего-то родим, куда занесло тебя, брат? Хаотическая сода есть, будем ее вводить и дышать звезднойпылью. Или будем читать Книгу. Или умирать. Мы же умираем? Или рожать. Или дышать. Или ж звать. Ты там? Ты тот? Ты к нам? Или ты к вам? Ах, сила! Телячья, двадцать пять, квартира. Заходи.
— Ах, спасибо, спасибо! — расстроганно вызопил Хня в ответствующего и бросился со всех мозгов, по указке, данной ему свыше.
Он проносился сквозь замершие блики обедающих, ублажняющих, взирающих новую кладь, людей, может, не людей. Он постукивал по тротуару тростью своей властной страсти. Он шагал через порты, гудящие гуляющей матросней с рогом. Он ковылял по ковылю, распрямляясь, молодея, молодея. Подъехал вай-вай, он оседлал вай-вай. Он наклонился и выдохнул громко:
— Мчать! Мчать! Телячья, двадцать пять! Грожу наподдать, о, мать!
Замелькали Заареченские побасенистые паренишники с звездой в паху. Засвистело в щупиках, нет, в высоченных плечах, подпираюих эон, эон. Неслось по свету огневое чудо из городского скарежника с трубкой, дымной и прекрасной. Вай-вай, похожий на суйсуй, стрекотал по брусчатке, погоняясь младососом, и в его моторе работал тромблер.
Подъехал к прозрачию дома над речью-рекой, с печатью мирской. Из двери вышел запыхавшийся захезанный Хня. Он гикнул, и стряхнулась с него скорлупа примитива, боль обнаженная зажглась на его открытой всем скорбящим залупе. Он вошел в залу, проплылпо переходу, миновал черный туннель, отшвырнул хилого братишку-присоску, забросал калом помощника, убрал кал в зале, окрестил дыхание и СКАЗАЛ. ЭТО БЫЛО СЛОВО.
Открыл Шец, курящий планетный луч.
— Мы рожаем, проход, — просто обратился он к Хне.
Хня снял метафизическое пальто, расчесал щупики, посмотрел в окно, увидев траву, сел на сломанный стульчак. Нагой Зинник уже в позе пыжился, надрачиваясь.