Твари Господни (Мах) - страница 21

– В СССР тоже застряли с моделированием, – тихо сказал Некто. – Как ни пытаются, ничего не выходит. Впрочем, что с них взять, с материалистов? Они ищут то, чего нет.

– А ты случайно не русский, Иаков? – вдруг спросил, понизив свой голос почти до шепота, Гург.

– Тебе это надо? – Некто не обиделся на бестактный вопрос, он спросил именно то, что спросил.

– Не знаю, – с заметной тоской в голосе ответил Гург. – Просто хотелось бы, чтобы кто-то из своих закрыл мне глаза.

– Так плохо? – Некто смотрел на Гурга сочувственно, он знал о нем многое, о чем не догадывался и сам Гург.

– Не знаю, – пожал плечами тот. – Кому дано это знать, Иаков? Разве что богу… Но есть у меня нехорошее чувство, что скоро все кончится.

– Ты в СССР? – прямо спросил Некто.

– В Чехословакии, – Гург смотрел ему в глаза. – Придешь?

– Шепни мне адрес, предложил Некто. – Только тихонечко, на ухо. Я приду тебя навестить.

– Честно?

– Я всегда держу свое слово.

Гург чуть приподнялся, нагнулся, нависнув своим огромным телом над столешницей, и, приблизив толстые губы к поросшему седой щетиной уху старика, чуть слышно прошептал несколько коротких слов.

8

Лиса ушла, но Кайданову торопиться было некуда. Если честно, ему просто некуда было идти, но, главное, незачем. Пока она была рядом, ему вполне удавалось держать себя в руках, но, как только Алиса ушла, все, что Герман тщательно прятал от нее, а значит, и от себя тоже, разом обрело свободу. И если попытаться сформулировать то, что он сейчас чувствовал, то самым подходящим определением для этого было бы слово "обреченность".

Это был конец. Ни о каком начале – чтобы там ни плел старый дурак Иаков – не могло быть и речи, потому что не с чего было начинать. Сегодня рухнуло все, чем Кайданов жил, что составляло стержень и смысл его существования, даже если сам он прежде об этом не задумывался. Кто же думает о сердце, пока оно исправно качает кровь? Абсурд! Но сейчас, бродя по городу, который на поверку оказался просто огромным, встречая множество странных людей, с которыми не мог и не хотел говорить, Кайданов смог наконец осознать весь ужас того, что открылось ему в разговоре со стариком, и оценить, глядя, как бы со стороны, истинные размеры произошедшей с ним катастрофы. В одночасье он потерял все: родину, дом, даже собственное имя, превратившись из гражданина, ученого, члена общества в бесправного изгоя, объявленного к тому же вне закона. Конечно, он не был первым, на чью долю выпали такие испытания. Но дела Кайданова, личные его дела обстояли даже хуже, чем у многих и многих несчастных, хотя бы, потому что он не мог – даже если бы захотел – предать, скажем, свою родину и стать новым "власовцем". С той стороны границы, как он теперь знал, дела обстояли не лучше, а возможно, даже и хуже. Ведь там он был еще и чужим. Оставалась, правда, одна маленькая лазейка в той стене, что выросла вдруг между ним и другими – обычными – людьми. Он мог закрыть глаза на жестокую правду того кошмарного мира, в котором неожиданно для самого себя оказался, на всю подлость того, что, оказывается, творилось вокруг него уже не первый год, и найти способ предложить свои услуги "родной коммунистической партии". Все-таки Кайданов, как ни крути, был кандидатом наук, мог бы и пригодиться. Вот только даже думать о таком, было противно. Это было, как сдаться немцам и, спасая свою шкуру, пойти служить расстрельщиком в зондеркоманду. Однако, если не это, то, что ему, собственно, оставалось? Уйти в тайгу? Куда-нибудь в глухие места, которых достаточно еще оставалось и на Русском севере и за Уралом, и прятаться там, надеясь, что на его заимку не наткнутся сдуру какие-нибудь геологи, которые отправляются в путь за туманом, а не за длинным рублем? И это жизнь?! Но если не это, тогда что? Жалкое прозябанье в подполье, которого, впрочем, как сказал старик, на самом деле не существовало, и которое еще только предстояло создать, потому что даже с его, Германа, новыми талантами, в одиночку на нелегальном положении долго не продержаться, ни здесь,