– В СССР тоже застряли с моделированием, – тихо сказал Некто. – Как ни пытаются, ничего не выходит. Впрочем, что с них взять, с материалистов? Они ищут то, чего нет.
– А ты случайно не русский, Иаков? – вдруг спросил, понизив свой голос почти до шепота, Гург.
– Тебе это надо? – Некто не обиделся на бестактный вопрос, он спросил именно то, что спросил.
– Не знаю, – с заметной тоской в голосе ответил Гург. – Просто хотелось бы, чтобы кто-то из своих закрыл мне глаза.
– Так плохо? – Некто смотрел на Гурга сочувственно, он знал о нем многое, о чем не догадывался и сам Гург.
– Не знаю, – пожал плечами тот. – Кому дано это знать, Иаков? Разве что богу… Но есть у меня нехорошее чувство, что скоро все кончится.
– Ты в СССР? – прямо спросил Некто.
– В Чехословакии, – Гург смотрел ему в глаза. – Придешь?
– Шепни мне адрес, предложил Некто. – Только тихонечко, на ухо. Я приду тебя навестить.
– Честно?
– Я всегда держу свое слово.
Гург чуть приподнялся, нагнулся, нависнув своим огромным телом над столешницей, и, приблизив толстые губы к поросшему седой щетиной уху старика, чуть слышно прошептал несколько коротких слов.
Лиса ушла, но Кайданову торопиться было некуда. Если честно, ему просто некуда было идти, но, главное, незачем. Пока она была рядом, ему вполне удавалось держать себя в руках, но, как только Алиса ушла, все, что Герман тщательно прятал от нее, а значит, и от себя тоже, разом обрело свободу. И если попытаться сформулировать то, что он сейчас чувствовал, то самым подходящим определением для этого было бы слово "обреченность".
Это был конец. Ни о каком начале – чтобы там ни плел старый дурак Иаков – не могло быть и речи, потому что не с чего было начинать. Сегодня рухнуло все, чем Кайданов жил, что составляло стержень и смысл его существования, даже если сам он прежде об этом не задумывался. Кто же думает о сердце, пока оно исправно качает кровь? Абсурд! Но сейчас, бродя по городу, который на поверку оказался просто огромным, встречая множество странных людей, с которыми не мог и не хотел говорить, Кайданов смог наконец осознать весь ужас того, что открылось ему в разговоре со стариком, и оценить, глядя, как бы со стороны, истинные размеры произошедшей с ним катастрофы. В одночасье он потерял все: родину, дом, даже собственное имя, превратившись из гражданина, ученого, члена общества в бесправного изгоя, объявленного к тому же вне закона. Конечно, он не был первым, на чью долю выпали такие испытания. Но дела Кайданова, личные его дела обстояли даже хуже, чем у многих и многих несчастных, хотя бы, потому что он не мог – даже если бы захотел – предать, скажем, свою родину и стать новым "власовцем". С той стороны границы, как он теперь знал, дела обстояли не лучше, а возможно, даже и хуже. Ведь там он был еще и чужим. Оставалась, правда, одна маленькая лазейка в той стене, что выросла вдруг между ним и другими – обычными – людьми. Он мог закрыть глаза на жестокую правду того кошмарного мира, в котором неожиданно для самого себя оказался, на всю подлость того, что, оказывается, творилось вокруг него уже не первый год, и найти способ предложить свои услуги "родной коммунистической партии". Все-таки Кайданов, как ни крути, был кандидатом наук, мог бы и пригодиться. Вот только даже думать о таком, было противно. Это было, как сдаться немцам и, спасая свою шкуру, пойти служить расстрельщиком в зондеркоманду. Однако, если не это, то, что ему, собственно, оставалось? Уйти в тайгу? Куда-нибудь в глухие места, которых достаточно еще оставалось и на Русском севере и за Уралом, и прятаться там, надеясь, что на его заимку не наткнутся сдуру какие-нибудь геологи, которые отправляются в путь за туманом, а не за длинным рублем? И это жизнь?! Но если не это, тогда что? Жалкое прозябанье в подполье, которого, впрочем, как сказал старик, на самом деле не существовало, и которое еще только предстояло создать, потому что даже с его, Германа, новыми талантами, в одиночку на нелегальном положении долго не продержаться, ни здесь,