Не знаю, как другие, а я почему-то верил этому, хотя медики в моем представлении были самыми отъявленными лгунами. Дело в том, что за несколько дней до ранения в грудь вражеский осколок вспорол мое левое плечо. Рана эта, разумеется, болела, но вполне терпимо, рука действовала почти нормально, ну и оставался я в строю. Нет, я не считал и не считаю это каким-то подвигом: у нас в батальоне матросы и с более серьезными ранениями отказывались уходить из окопов; я просто, как мог, следовал их примеру.
А потом, когда вражеская очередь нашла мою грудь, беды враз навалились на меня: так разболелось раненое плечо, что я шевельнуть рукой не мог; после в медсанбате ночь пролежал на земле и подхватил еще и воспаление легких. Так что комплекс болячек, которые прилепились ко мне, был внушителен. Я прекрасно понимал, что нахожусь на грани между жизнью и смертью (а жить мне в то время хотелось, пожалуй, как никогда раньше). Поэтому часто и спрашивал о состоянии своего здоровья у врачей, медсестер и даже у нянечек и санитаров. Безусловно, большинство их не имело ни малейшего понятия об этом, но, однако, все они заявляли, что здоровье мое — лучше не надо, еще неделя — и на танцы проситься стану.
А мне ли тогда было думать о танцах?
И еще одну ошибочку совершили тогда же дорогие медики. Мне, как они считали, совершенно беспомощному, кто-то из них на грудь положил в конверте историю моей болезни. Этот неизвестный мне медицинский работник предполагал, что конверт всю дорогу так и пролежит у меня на груди. Но я дотянулся до него, достал историю болезни и прочел, что я «нетранспортабелен и только чрезвычайная близость фронта» вынудила медиков погрузить меня на эту полуторку, переваливавшуюся с одного ухаба на другой.
За годы войны я был ранен четыре раза, следовательно, имел возможность хорошо познакомиться с медиками. И в моем представлении все они — немножечко лжецы. Правда, их ложь — святая ложь. Однако, поверьте, дорогие читатели, я искренне уважаю всех медиков за самоотверженность, с которой они боролись за наши жизни. Если бы не это — сколько бы нас, раненых фронтовиков, преждевременно нашло бы покой или без нужды на всю жизнь осталось инвалидами?
Наш санитарный эшелон шел медленно и так долго, что мои раны открылись, и где-то после Кирова я окончательно потерял сознание. А когда очнулся, прежде всего почувствовал неподвижность своего ложа. Это было столь радостно, принесло такое облегчение, что, боясь спугнуть свое счастье, я робко приоткрыл глаза. Сразу же увидел несколько пар сапог и рабочих ботинок, запачканных не грязью фронтовых дорог, а мазутом. И пахло от окружавших меня людей очень хорошо — ветрами, непогодой и смазкой, то есть точно так же, как от родных моему сердцу чусовских железнодорожников.