Князь удивленно ахнул, заквохтал, как зарезанная курица, откинулся на спинку стула и застыл. Глаза его остекленели, и только бесконечное удивление еще светилось в них.
На пороге комнаты появилась Луиза.
Вытирая большие руки о передник, она покачала головой и проговорила:
– Право, Жан, вы нисколько не меняетесь! Все тот же шалопай, что в двенадцатом году! Неужели нельзя было сделать это где-нибудь в другом месте! Ведь я только недавно вымыла пол!
– Отнюдь, – лощеный господин вернулся на свое место, спокойно уселся за стол напротив мертвого князя и поднес к губам свой недопитый стакан, – у тебя, дорогая, это особенно удобно. Сейчас мы с Гийомом отнесем этого господина в подвал, и ни одна живая душа никогда не вспомнит о нем. Он рассказал мне все, что знал, и больше нам не нужен. А вино у тебя и правда отвратительное.
Сизо-розовый Париж жил своей собственной жизнью. Утром его затягивал легкий кисейный голубой туман, и в этом тумане ворковали послевоенные голуби, и переговаривались букинисты на набережной, и служанки спешили на рынок, стреляя глазами из-под кокетливых соломенных шляпок. Ночью сверкали ртутными ослепительными фонарями Большие бульвары, отражаясь в мокром асфальте, проносились, шурша шинами, длинные лаковые автомобили, выпархивали из них сногсшибательные послевоенные женщины, одетые по последней моде – в черное и короткое. Моду диктовал еще великий Колло, но кое-кто уже говорил о восходящей звезде Шанель. Хозяева этих сногсшибательных женщин, толстые банкиры в шелковых цилиндрах, разбогатевшие на военных поставках, рассуждали о бошах, которые не торопятся выплачивать репарации, отчего прекрасная Франция несет неисчислимые убытки. Перед сияющими дверями ресторанов пучили глаза высокие негры в красных ливреях, а из-за их спин гремели синкопы шимми и фокстрота.
На тротуарах, среди праздной и нарядной толпы, часто попадались угрюмые сутулые люди – ветераны Соммы и Вердена. Они с холодной ненавистью смотрели на жирных поставщиков и вынашивали планы мести.
И куда реже в этой толпе попадались люди с опустошенными, потерянными лицами, с прозрачными безнадежными глазами, люди, не имеющие даже права на месть. Несколько лет прошло уже с тех пор, как они отступали по непролазной кубанской грязи, обороняли Перекоп и Юшунь, давились на палубе переполненных пароходов, жарились на беспощадном солнце Константинопольского карантина, умирали от тоски и голода в бараках Галиполи. Сносились их тужурки и френчи со споротыми офицерскими погонами, пропали в парижских ломбардах наградные часы с благодарственной надписью от Врангеля или Май-Маевского. Растаяли последние мечты о возвращении на родину. Кто-то из них смог преодолеть нужду, отбросить офицерское высокомерие, нашел приличную службу и выжег из речи позорный и унизительный русский акцент. Кто-то устроился гувернером к детям более удачливых соотечественников. Кто-то таскает мешки с углем и сверкает из угольной пыли бандитскими белками глаз – ходившему в атаку на махновские пулеметы легко решиться на ограбление ссудной кассы. Генерал Шкуро, кровью и огнем метивший путь своей Дикой дивизии, развлекает буржуа в цирке, демонстрируя чудеса конной вольтижировки, хватает на скаку с малинового ковра косматую казачью папаху и сверкает дикими калмыцкими глазами. Полковник Суходольский, прихвативший во время посадки на пароход в Ялте полковую кассу, открыл кредитный банк, ездит в длинном лаковом автомобиле и рассуждает с военными поставщиками о немецких репарациях.