Вещи в комнате — кресла, картины, сервант — выглядели теперь как-то совсем по-другому: отчужденными и больными. Даже ярко горящая люстра не могла высветлить их, оживить. Не скажу, что отец давил на меня, заставлял написать письмо. Этого не было. Он придумывал какие-то промежуточные варианты, но они отпадали, один за другим, потому что никого не устраивали. Скандал разрастался. О «Метрополе» много говорили по «голосам», писали в иностранной прессе. В газете «Московский литератор» появились строго подобранные, крайне враждебные, истеричные мнения советских писателей о «Метрополе». Альманах был официально объявлен «порнографией духа». Среди писательских гонителей отец, вчитавшись в газету, в растерянности обнаружил и своих давнишних знакомых.
Я ждал развязки и, честно говоря, боялся ее. А если отец скажет, что все-таки надо? Ради него, ради мамы, ради спасения нашей семьи. «Ты посмотри, как у него дрожат руки, как он постарел! — говорил я себе. — Кто тебе ближе: он или „Голос Америки“? Ведь в жизни он для тебя ничего не сделал, кроме хорошего». Я не верил в чудеса. Перед глазами стоял пример Симонова. Были и другие, не менее гнусные примеры. Друзья отца затаились. В его квартиру уже никто из них не звонил. Каждый случайный звонок вызывал тревогу. А какие тут бывали вечера! Какую еду подавали!.. Все уничтожено. Выжженная земля. В этом была разница между нами: мне-то звонили, меня поддерживали многие люди. Больше того, собираясь в «метропольском» кругу, кочуя из гостей в гости, мы много шутили, кто по молодости, кто от отчаяния, и я, пожалуй, в тот год выпил самое большое количество шампанского в своей жизни — мы заливали шампанским из последних денег наши проблемы.
<>
На сороковой день своего пребывания в Москве отец пригласил меня в очередной раз поужинать. Я застал его медлительным и до такой степени бледным, что внутренне взвыл от жалости к нему. Он долго отмалчивался, жуя наши ставшие ритуальными сосиски. Наконец он сказал:
— В нашей семье уже есть один труп. Это я.
Я молчал, вглядываясь в него и пытаясь понять, куда он клонит. Он машинально складывал и расправлял матерчатую салфетку.
— Если ты напишешь письмо, — добавил отец, — в семье будет два трупа.
<>
Есть в жизни писателя такой момент, когда совершаешь поступок, последствия которого невозможно предусмотреть. По русской пословице: «Или пан, или пропал». Если «пан», то жизнь преображается, принимает форму художественной судьбы. Не обязательно сладкой, может быть, и противной — но судьбы. Если «пропал», то — пропал. А если поступка нет, то и вообще нет писателя. Такова роль «Метрополя» в моей жизни — полет в пропасть… вот-вот разобьюсь! — и счастливое, почти чудесное избавление,