Тамара очнулась, потому что Евгений взял ее руку и что-то делал с ней — теребил, дергал, вертел. А, пытается снять кольцо. Зачем ему ее обручальное кольцо? Тамара удивилась, но сопротивляться не стала, даже растопырила пальцы, раз уж оно ему зачем-то понадобилось. Евгений наконец стащил кольцо с ее пальца, сунул его в ее сумку и тут же стал надевать на тот же палец другое кольцо — тоже обручальное, точно такое же, как ее, но — другое. Тамара опять не стала протестовать, стояла молча, ждала, чем все это кончится. Он справился с ее кольцом, протянул ей другое, подставил свою руку:
— Теперь мне надень… Пусть хоть так… Не перед людьми, так перед Богом.
Она взяла кольцо, внимательно глянула — точно такое же, какое он носил раньше, но совершенно новое, — и послушно надела на его палец. Евгений повернулся к изображению Христа, опять стал размашисто креститься и что-то неслышно шептать, и Тамара перекрестилась, глядя в грустные и понимающие глаза и стараясь не замечать яркий блеск нового золота на своей руке. «Прости меня, — сказала она этим глазам. — Я грешница. Прости меня, пожалуйста». «Прощаю, — сказали ей глаза. — Ты раскаиваешься, поэтому, конечно, прощаю».
Разве она раскаивалась? Она снова и снова возвращалась к одному и тому же вопросу: разве она раскаивалась? Грустные понимающие глаза, конечно, ничего ей не говорили, не могли сказать, она сама себе это сказала. Значит, действительно раскаивается? Тогда — в чем? В том, что полюбила Евгения? В том, что не могла оставить семью? В том, что причиняла боль Николаю? В том, что от нее ничего не зависело? Ничего, ничего не зависело от нее… Так получилось. Судьба.
Несколько раз потом она хотела пойти в церковь, но все не решалась. Кольцо, которое надел ей на палец Евгений, она потихоньку от него сняла и спрятала, надела то, которое носила со дня свадьбы. Золотой крестик тоже сняла и спрятала, нашла в бабушкиной шкатулке свой, серебряный на черном гайтане, надела и теперь носила все время.
А в остальном все было по-прежнему.
Евгений смотрел чужими глазами и говорил чужим голосом слова, от которых она умирала, умирала, умирала… Она знала, что это сон, теперь все было сном, вся ее жизнь проходила во сне, и смерть тоже придет во сне. Тамара не боялась смерти, даже ждала ее, только не хотела, чтобы вот в эти последние минуты она слышала от него злые, несправедливые, безумные слова. Неужели она не имеет права даже умереть спокойно?
Она попробовала проснуться, но ничего не получилось — сон не отпускал ее, чужие глаза и чужой голос не отпускали ее, она не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть, ни закрыть глаза, а сердце трепыхалось мелко и часто, как горошина в миксере… Однажды, много лет назад, Натуська сунула в миксер горошину, и она мелко и часто стучала внутри теста для блинчиков, пока Тамара не выключила миксер. Только горошина все равно успела расколоться на мелкие острые осколки, их пришлось долго искать на ощупь, Тамара тогда потеряла массу времени, изгваздалась до ушей в тесте и рассердилась на Натуську. Вот сейчас ее сердце разлетится на мелкие острые осколки, как та горошина, и кому-то придется те осколки искать… Гадость какая. Тамара заскулила от ужаса и отвращения, изо всех сил рванулась из своего каменного оцепенения, но всех ее сил не хватило даже на то, чтобы ресницы дрогнули, и она видела чужие злые глаза и слышала чужой злой голос. Значит, судьба — умереть вот так, от ужаса и обиды.