На месте чудных бассейнов, где он некогда плескался, возникли горькие вязкие болота. Матка превратилась в настоящую трясину: когда Луи удавалось взобраться на какую-нибудь кочку, мерзкие волны почти захлестывали его, и он с трудом ускользал от их липких объятий. Все приводило его в смятение и ужас: из почвы вырывались кипящие гейзеры, из слизистых оболочек сочилась кислота, изъязвившая ему кожу, колючки впивались в тело, и он истекал чернилами. Его била дрожь, постоянно хотелось пить и есть. Совсем недавно мама была дворцом бриошей и варенья, пещерой пряников. На стенках матки произрастали фисташки и миндаль, шоколад и марципан. Стоило только руку протянуть - и собирай обильный урожай. А теперь все, что Луи срывал с перегородок, вызывало тошноту - он ничего не мог проглотить, чтобы тут же не выблевать обратно. От его влажной камеры несло вонью заброшенного рынка, гниющих отбросов.
И тюрьма его достигла просто устрашающих размеров - весь окружающий пейзаж на глазах увеличивался в объеме, позволяя ему определить, насколько сам он уменьшился. Подумать только, ведь было время, когда он доставал головой до потолка, - а сейчас тот отступил на несколько метров. Над маленьким затворником возвышался отныне собор с грандиозными сводами, с балками головокружительной высоты. И он смутно различал вокруг себя ужасающий лунный ландшафт - остроконечные пики гор и циклопические нагромождения камней. Во мраке ему чудились чьи-то шаги, глухой говор, пристальный взор неких злобных глаз. Полузатонувшие в тине компьютеры путали его мониторами, равными экрану кинотеатра, их клавиши были размером с булыжник, а телефонные трубки преграждали дорогу, подобно рухнувшим деревьям. Из трясины выглядывали дискеты, похожие на колеса какого-то загадочного механизма, и однажды он лишился остатков пальцев, ухватившись за их острые края. Зрение его было ослаблено вспышкой молнии при озарении, и он постепенно слеп - двигаться ему приходилось на ощупь, по запаху, и все окружающее приводило его в трепет. От порывов ураганного ветра у него спирало дыхание, его хлестали водяные струи, а когда он кричал, вопли замирали где-то в вышине, ибо голос его не мог пробиться сквозь эти громады.
Он осужден был прозябать в яме, куда не достигает свет. Но в голове его царил еще более густой мрак, нежели в этой пещере, и темнота нарастала в нем, словно вбирая его в себя. Только с помощью катапульты мог бы он вырваться из своей дыры, пробиться на свободу через рот или ноздри матери. Когда он уже стал величиной со сломанного оловянного солдатика, ему ценой неслыханных мук удалось в последний раз поднять трубку единственного работающего телефона и позвонить Мадлен. Стоя на четвереньках у аппарата, он сипел что-то на своем невразумительном наречии, стараясь, чтобы его поняли. Из трубки послышался ясный, отчетливый голос матери, который отдавался в этом погребе громовыми раскатами. Она объяснила, что сильно выросла, и обещала сменить оборудование, приспособив его к новым объемам. Малыш опять невнятно залепетал, а она поклялась, что он по-прежнему ее маленький гений, ее феникс. Едва она повесила трубку, раздался ужасающий рев. Луи узнал классическую музыку, которую включили на такую громкость, что самые мелодичные звуки словно бы превратились в лезвие бритвы, заживо сдирающей с него кожу, отсекающей мясо кусок за куском. А над аккордами, заглушая их, вновь послышался голос Мадлен. Самым очаровательным светским тоном она говорила: "Слушай сонату Моцарта, которую ты так любил в детстве; а это трио Шуберта и концерт Баха - они тебе всегда очень нравились!" Младенец, раздираемый в клочья тем, что когда-то приводило его в восторг, пытался бежать - слишком короткие кулътяшки не давали ему возможности заткнуть уши. Он хотел крикнуть: "Приглуши звук, мама, во имя всего святого, приглуши", но фраза застряла у него в горле, слова слиплись в какую-то вязкую массу. Он походил на жука, пригвожденного к земле длинной иглой, который бессильно шевелит лапками. Эта звуковая пытка длилась целую вечность, терзая его с неумолимой беспощадностью. Муки были такими невыносимыми, что Луи готов был броситься на острый нож дискеты, чьи стальные края посверкивали во мраке. Но до этих манящих гильотин нужно было идти несколько часов, и тогда измученный гомункулус нырнул в материнскую трясину, чтобы ничего больше не слышать.