Государственный сверхчеловек — это сила слабых. Вот почему требования изолированного индивида всегда совпадают с безупречно сыгранной в официальном зрелище ролью. Воля к власти — это зрелищная воля. Одинокий человек питает отвращение к другим, принимая за всё человечество человека толпы, самого характерного из презренных людей. Его агрессивности нравится питать иллюзию самой грубой общности, его воинственность реализуется в охоте за карьерным ростом.
Менеджер, шеф, крутой, бандит должны терпеть, превозмогать, удерживать власть. Их мораль — это мораль пионеров, скаутов, солдат, ударных частей конформизма. «Ни один зверь в мире ещё не сделал того, что сделал я…» Воля казаться чем—то, когда не можешь быть ничем, способ игнорировать пустоту собственного существования, утверждая, что он существует, вот, что определяет бандита. Только слуги гордятся своими жертвами. Здесь суверенна часть вещей: то искусственность роли, то подлинность животного. То от чего отказывается человек, может выполнить зверь. Все эти марширующие с музыкой в голове герои, Красная Армия, СС, десантники, были мучителями Будапешта, Варшавы, Алжира. На солдатской ярости строится армия; полицейские собаки знают когда кусаться и когда прогибаться.
Воля к власти — это премия за рабство. Это также ненависть к рабству. Никогда великие личности прошлого не отождествляли себя с Делом. Они предпочитали ассимилировать Дело к собственному желанию власти. Когда великие дела начали исчезать и фрагментироваться, личности начали параллельно разлагаться. И, тем не менее, игра продолжается. Люди принимают Дело, потому что не смогли принять самих себя и собственные желания; но через Дело и требуемые им жертвы они преследуют, хоть и в обратном направлении, свою волю к жизни.
Иногда, чувство свободы и игры вырывается за рамки Порядка у его нерегулярных рекрутов. Я думаю о Джулиано, до того, как его интегрировали помещики, о «Билли Киде», о гангстерах, иногда приближавшихся на секунду к террористам. Были и легионеры и наёмники, перебежавшие на сторону алжирских и конголезских бунтарей, выбирая сторону открытого восстания и доводя свой вкус к игре до крайних последствий: до разрыва со всеми запретами и постулирования абсолютной свободы.
Я также думаю о хулиганских бандах. Их детская воля к власти часто сохраняет их волю к жизни почти нетронутой. Конечно, хулигану угрожает интеграция: сначала в качестве потребителя, потому что он начинает желать вещей, на приобретение которых у него нет средств, затем, по мере взросления, в качестве производителя, но игровая реальность банды сохраняет настолько живую притягательность, что в ней всегда существует шанс достижения революционной сознательности. Если насилие, присущее подростковым бандам перестанет растрачиваться в зрелищных и зачастую смехотворных действиях ради того, чтобы обрести поэзию бунтов, игра, становясь повстанческой, несомненно, спровоцирует цепную реакцию, волну качественного шока. Большая часть людей чувствительна к желанию подлинной жизни, к отрицанию ограничений и ролей. Достаточно лишь одной искры, а также адекватной тактики. Если хулиганы когда—нибудь придут к революционной сознательности путём простого анализа того, чем они уже являются и простого желания большего, они наверняка станут эпицентром обращения перспективы вспять. Федерирование их банд станет актом, заодно отражающим эту сознательность и способствующим ей.