Противоположный склон долины освещался солнцем, и виноградники там выглядели аккуратными, как шахматное поле, а дорога по-над ними была чистой, словно выметенная, так что асфальт слепил глаза. И только у основания тополей лежал давний сушняк и старые автомобильные скаты.
И когда Он снова сосредоточился на милейшем Толстяке, ему показалось, что холмы словно качнулись, как неуловимый мираж и вернулись на место.
А Толстяк хрипел, обращаясь к нему:
— Тренер для меня был другом! А судья — богом! Чертова жизнь…
— Да, — почти согласился Он, — чертова…
— Это потому что ты дурак, — назидательно произнесла Старуха, — и ничего не смыслишь в хорошем вине, может быть, в чем-то другом, но не в вине и не в честных девушках.
Должно быть, она знала своего внука лучше всех и пользовалась этим. Впрочем, она считала, что его еще можно перевоспитать, но не знала как.
— Так всегда бывает, — морщась, как от кислого, пожаловался Клопофф, — в девяносто пятом меня точно так же… за допинг… — Лоб его от тяжелых раздумий стал походить на меха гармошки, возмущенный — оселедец упал на глаза. Несомненно, — он предался воспоминаниям.
Не может быть, прикинул Он, неужели девяносто пятый? Когда это было? Когда началось, — потому что не измеряется человеческими мерками, и не должно измеряться. Да, они слишком правильные, слишком похожие… на меня, понял Он.
Старуха уже ковылял к дому:
— Пойдем, я тебе комнату покажу…
Она распахнула тяжелые двухстворчатые двери. Они с Африканцем шагнули внутрь и увидели — не вкривь и не вкось, а во все пространство бред абстракциониста — движущуюся картину.
Великие слоны с детскими хоботками и кротким выражением на мордах шествовали, перебирая гибкими, паучьими ножками, — шеренга за шеренгой, вереница за вереницей, строй за строем, меняя направление слева направо или справа налево, с одной диагонали на другую, но, так или иначе, приближаясь от горизонта, распадаясь веером (на постоянство памяти?) — абсолютно точную логарифмическую спираль огромных носорожьих рогов, с приближением, теряющую свою математическую сущность, вытягиваясь сначала в закрученные и дрожащие усы бабочек, а затем, превращаясь в банальные вермишелины, безвольно свисали через указательный палец просыпающейся женщины, которая в свою очередь неосмотрительно смахивала с себя покрывало морской волны, висящей над ее ложем, олицетворяя собой то, во что превращаются сны в момент их осознавания, на переходе подсознательного — от утренней эротики к чашке чая.