Потом, когда пересуды понемногу затихли, она стала жить как прежде. Ее поведение было настолько безупречно, что в конце концов ей простили ее грех.
Франкита радостно вышла навстречу сыну и нежно его поцеловала. Оба они от природы были молчаливы и замкнуты и никогда не говорили друг другу лишних слов.
Рамунчо сел на свое обычное место, а она молча поставила перед ним тарелки с похлебкой и дымящимся вторым блюдом. Комната была тщательно выбелена известью, а в большом камине, украшенном вырезанной фестонами[4] ситцевой занавеской, весело пылал огонь. На стенах были аккуратно развешаны фотографии в рамках: первое причастие Рамунчо, лики различных святых с надписями на баскском языке; Божья Матерь Пилар, заступница страждущих, четки, освященные буксовые веточки. На полках с ажурными занавесками из розовой бумаги с изображениями щелкающих кастаньетами[5] танцоров или сцен из жизни тореадоров сверкали выстроившиеся в ряд кастрюли. От этих чистеньких стен, от этого яркого и радостного огня в камине веяло домашним теплом и уютом, а при мысли о сырой и промозглой ночи, о непроглядной черноте долин, гор и лесов душу охватывало блаженное спокойствие.
Франкита, как обычно, не отводила глаз от лица сына. Она видела, что он становится все красивее, а пробивающиеся над свежими губами усы придают его чертам выражение решительности и силы.
Рамунчо закончил ужин; с аппетитом молодого горца он съел несколько кусков хлеба, выпил два стакана сидра и, встав из-за стола, сказал:
– Я пойду посплю, у нас сегодня ночью будет работа.
– Хорошо, – сказала мать. – А когда тебя разбудить?
– В час ночи, как только скроется луна. Мне посвистят под окном.
– А что это?
– Тюки шелка и бархата.
– Кто с тобой идет?
– Все те же, Аррошкоа, Флорентино и братья Ирагола. Как и в прошлый раз, все устраивает Ичуа, я с ним договорился. Спокойной ночи, мама! Не беспокойся, это ненадолго. Я вернусь к заутрене…
И тогда Франкита с какой-то детской доверчивостью, так непохожей на ее обычную сдержанность, опустила голову на крепкое плечо сына и замерла, нежно и доверчиво прильнув щекой к его щеке, словно говоря: «Меня, конечно, немного тревожат эти ночные походы, но твоя воля для меня закон: я только частица тебя, ты же – все…»
Некогда она так же покорно и доверчиво склонялась к плечу чужестранца в ту пору, когда любила его.
Рамунчо поднялся в свою комнату, а она еще долго сидела в задумчивости, опустив руки на шитье.
Так, стало быть, эти ночные походы, где он рискует погибнуть от пуль испанских карабинеров,[6] окончательно становятся его ремеслом.